Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Но оружие дает шанс и слабому в его борьбе, возможность утвердить свою волю. И то, что его применяют, доказывает: иной раз сама жизнь менее ценна, чем необходимость утвердить свою волю или избавиться от тирании воли чужой. Значит, все же люди давно поняли, что жизнь не такая уж и самоценная штука, потому что всегда были и будут желающие запрячь ее, эту жизнь, в ярмо. И не так уж силен, стало быть, этот самый инстинкт самосохранения, если человек, рискуя лишиться жизни, берет в руки оружие и идет отстаивать свое право на волю. Она-то, воля, стало быть, бывает для него важней жизни! Но что она стоит без жизни-то? Казалось бы, ну чего рисковать, имея в руках синицу, — какую там никакую, но — жизнь?

Загадка есть в человеке. Есть! Поскольку вопреки здравому смыслу он все-таки готов жизнью рисковать и тут же на каждом шагу кричит, что нет, мол, ничего ее прекраснее. Зачем же тогда ему оружие? Может, оно и выдумано, чтобы преодолевать законы человеческие? Может, человечество, считая себя самоценным и самостоятельным, всего лишь служит какому-то хозяину в качестве вот такой вот стреляющей штуки, только для стрельбы по куда большим целям? И временами эта потаенная сущность прорывается, и тогда всплывает на волнах необъяснимой оголтелости какой-нибудь вшивый ефрейтор и, разом упразднив все законы, вдруг превращает великое государство в механизм насилия над самой природой человеческой. И насилует ее, природу эту, и что самое странное — за ним идут, ему верят, будто человек временами в им самим созданном механизме стремится обрести рациональную бездумность детали. А для чего? Может, люди просто устают от порядка, которому следуют, и так же, как иной вполне добропорядочный семьянин вдруг пускается во все тяжкие, так иной раз и целые народы пускаются в кровавый загул, то ли провоцируя пообветшавшую совестливость, то ли стремясь к какой-то потаенной, забытой, а может, еще не обретенной своей сущности? Поди-ка пойми… Ясно одно — человек бывает хуже всякого зверя.

…Пальцы вставляют патроны один за другим в прорезь обоймы, и те тонут в темной металлической щели с суховатым щелканьем, мягко подаваясь вверх-вниз на пружине. Обойма легко входит в рукоять. И вот видно, как затвор выталкивает из обоймы желтый цилиндрик патрона с круглоголовой пулькой и замыкает его в патроннике. Собачка в боевом положении, готова ударить по бойку.

Китаец сидит на корточках, опустив руку с заряженным пистолетом, и мучительно морщит брови, переживая странное, завораживающее состояние. Холодно и слепо блестит вороненая сталь, оттягивая руку падежной, неумолимой тяжестью.

Удивительно, как меняется самоощущение, когда в руках оружие. Будто ты вдвое выше и сильнее или, наоборот, будто наплевать тебе на всех, кто выше и сильнее. Все, что вокруг жизни наверчено, все сложности и страхи, вдруг становится малосущественным, даже смешным. И нет никаких законов. Вот он, закон — в руке. Если у тебя вот такая штука и не боишься пустить ее в ход, то для тех, у кого ее нет, ты — бог, царь и судья. Им с тобой не совладать, пусть их хоть сотня на одного. Одна только проблема — чтоб патронов побольше. Всего-то навсего. Потому что человек, он только с виду опасен и загадочен. А поставь его перед дулом — все. У него и выбора никакого не будет. Умереть или сдаться — разве ж это выбор? Он или раб твой или труп. В любом случае только ты выигрываешь. Иной вот всех обманет, высоко заберется, и уже он командует, понимаешь, и его боятся, о нем говорят с таким почтительным придыханием, будто он и не человек, а божество. Да и он сам забывает о том, кто он есть, и нос в небо дерет, а потом вдруг из вот такой простейшей, если здраво разобраться, штуки вылетит маленькая пулька и сделает в нем маленькую такую дырку — и все! Все его потуги, и мудрость так называемая, и ум, с помощью которого он всем головы заморочил и всех конкурентов победил, все моментально сквозь ту дырку улетучивается. Вместе с жизнью. Лежит и молчит. И уже не бог, не царь, а просто труп, кусок холодного мяса. Мягкий он, человек, слабый. И никакие идеи и теории его не спасают. И сила разума — уж она точно не спасает. Потому что вот такие штуки — это ж прямой, а может, побочный продукт этого самого разума, выдумавшего, как быстрее и точнее самое себя истреблять. И если кому жизнь не в жизнь — так, что уже и смерть не страшна, и если такой еще имеет вот эту штуку, которая способна сеять смерть, мак сеялка самого господа бога, — тогда можно много наворочать. Эта самая железная игрушка, сам факт ее существования как раз такие намерения и провоцирует…

Китаец все разглядывает пистолет, с неким даже удивлением. Так и тянет нажать на курок. Странное, нетерпеливое желание — вскинуть ствол и уже по-настоящему выстрелить. В стену, лампочку, а еще лучше — в Джаконю. Услышать грохот, ощутить мгновенную ярость ожившего в ладони железа и увидеть: вот был человек — и нет человека. Лежит, молчит — и красная жидкость из него сочится, как бензин из опрокинувшейся машины. Сломался, так сказать… Китаец поднимает глаза на Джаконю, смотрит исподлобья и видит, как меняется Джаконино лицо, серея, стираясь в неразборчивую маску, в пятно.

— Ты что, Китаец?.. Ты что, а? Не надо, что ты!

Джаконя отступает в угол, выставив руки и все время отталкиваясь ими, будто хочет отогнать пулю, как муху, а по лицу его бежит гримаса, будто вот этими отталкивающими руками он натыкается на невидимые гвозди. Китаец удивленно наблюдает за ним, потом переводит остекленелые, немигающие глаза на свою руку с пистолетом и начинает слышать, как в соседней каморке, за картоном и тонкими досками, шебуршат мыши, как где-то наверху шумит вода в унитазе, и вспоминает вдруг о таракане, раздавленном им на площадке, где он ждал Джаконю, — как тот, мельтеша покалеченными лапками, пытался уползти в щель под плинтусом.

— Не боись… — Китаец выдавливает принужденный смешок, отводя взгляд, щуря моргающие, стынущие глаза, в которых желтоватыми огоньками догорает несостоявшийся выстрел. — Перетрухал, что ли? Да я ж так…

Джаконя молчит, и Китаец чувствует раздражение: ну сказали же ему, что шутка, чего молчит, дурак, да нужен он кому сто лет, из-за такого сесть! Палец на курке как свело — не оторвать, и глаз не поднять — не те они сейчас, глаза, зачем лишний раз пугать хиляка. Но он все же поднимает их, быстро вскидывает и отводит, успев понять, что Джаконя смотрит куда-то за его спину. Китаец резко, всем туловищем поворачивается к дверям, чувствуя, как холодным ознобом обдает затылок.

В открытых дверях, которые они забыли закрыть, за порогом, в тени, стоит человек в плаще и шляпе. Стоит и смотрит на них. А за ним мерещатся еще люди, голоса, свет фонариков. Рефлекс самозащиты срабатывает мгновенно и неожиданно — пистолет в руке Китайца вдруг дергается, комнатушка наполняется грохочущим эхом, вонью сгоревшего пороха. И вот Китаец, еще не успев ничего осознать, все так же сидит на корточках, держит в руке притихшее железо, а человека в дверях уже нет. Только глубоко зияет коридорная темнота, — будто там, за дверью, нет никакой стены, а бездна, черная пропасть…

…Мухомор поздно сообразил, что сделал ошибку. Но все же успел понять, что это она — та самая ошибка, которой он весь день ждал и боялся. Не надо было ему идти в этот подвал, — но ведь он задумал двинуть на юг, а в подвале у него кое-что лежало: разная теплая одежда, собранная на свалках к зиме. Да только кто ж мог знать, что в подвале люди, когда на дверях висел замок, свет не горел и во всем доме тлело тусклым ночным светом одно-единственное окно? И не надо было так много пить, тогда он не сунулся бы в эти двери с остатками вина, а потихоньку ушел бы на улицу и переждал. Но он почему-то решил, что тут, в подвале, такие же бедолаги, как он, — опять-таки запертая подвальная дверь сбила с толку, потому что жильцы, спускаясь в подвал за картошкой или по другим своим нуждам, решетку на замок за собой не запирали. Да и не сидели бы в потемках, он же не первый сезон зимовал по подвалам и знал, как люди, особенно женщины, боятся этих темных сырых лабиринтов.

51
{"b":"820887","o":1}