Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Поколенческие идеологические модели также оказали существенное влияние на интеллектуальный дискурс региона. Естественно, генерационные оппозиции, противопоставлявшие молодых старикам, формулировались и в XIX веке, но в этих случаях обычно подобный конфликт оформлялся не столько в биологических, сколько в политико-эстетических терминах. В противоположность этому к 1920-м годам поколенческий дискурс истории национального возрождения, последовательно развивавшийся еще с XIX века, оказался центральным средством интерпретации. Примечательно, что этот дискурс зародился во всех странах, при том что хронология национальных движений радикально различалась в каждой из них. Венгерские «три поколения» в пессимистическом повествовании историка Дьюлы Секфю (Gyula Szekfû) о национальном «особом пути» (Sonderweg) охватывали и эпоху реформ, и австро-венгерский компромисс, и «поколение самообмана» начала XX века. Напротив, румыны и болгары, как правило, рассказывали о дедушках, отстаивавших национальную независимость, отцах, выигравших от придания официального статуса государству-нации, и внуках, стремившихся обрести идентичность в 1920-х годах.

В 1920-е годы во всех этих культурах была сформулирована программа радикального разрыва с предшествующими культурными и политическими традициями. В Румынии 1927 год стал символической стартовой точкой «молодого поколения», тогда как в Болгарии нестабильные годы после поражения в Первой мировой войне (1919–1924) стимулировали политическую активность молодого поколения в духе немецкого молодежного движения (Jugendbewegung). Однако политическая поляризация быстро подорвала эту поколенческую платформу и привела к формированию конкурирующих радикальных течений (левого и правого), использовавших миф о молодежи, который был связан с идеей возрождения юности.

В Венгрии леворадикальные настроения молодого поколения были связаны с опытом революций 1918 и 1919 годов, поэтому в 1920-е годы они были едва заметны в общественной сфере. В то же время после подъема крайне правых в начале 1920-х годов авторитарный консервативный режим также начал ограничивать прямое политическое влияние революционеров справа, хотя при этом он вобрал в себя их идеологические посылы. Таким образом, поколенческая идеология 1920-х годов характеризовалась аморфным этническим и социальным радикализмом, предлагавшим в пику мейнстримному консерватизму премьер-министра Иштвана Бетлена (István Bethlen) гремучую смесь из правых и левых убеждений. Отчасти основываясь на этой двойственности, отчасти преодолевая ее, в 1930-е годы родилась еще одна волна поколенческой идеологии, описанная Дьюлой Секфю как новое созидательное поколение «двадцатилетних». Иногда это довольно расплывчатое новое движение выпадало из традиционного политического континуума левых — правых; зачастую одна и та же организация имела альтернативных лидеров, представлявших самые разнообразные политические конфигурации — от этнонационализма до христианского социализма или радикально левых течений. Их пути все больше расходились после 1933 года, однако популистское движение сохранило некоторые из этих противоречий, смешав этнические и социальные регистры, так как большинство его лидеров были представителями как раз этого поколения.

Ключевым топосом данной поколенческой идеологии стало позиционирование нации относительно Европы. Везде это развивалось схожим образом: доктрины XIX века стремились доказать, что данная нация пожертвовала собой ради европейской цивилизации, и потому ее нынешний низкий уровень развития — своего рода результат ее былой славы, и это создает нравственное оправдание для «беспошлинного» импорта западных культурных благ. Оспаривая ценность западных моделей, эти культуры также развили и новую модальность самоописания. Миф об «оплоте веры» был заменен такими конструкциями коллективной идентичности, как автохтонный дискурс, который утверждал национальный эгоцентризм, господствующую роль местного образа жизни и протохронизм (идею, что данная нация превосходит все остальные в изобретении большинства благ цивилизации)[384]. Все это достигло своего пика в начале 1940-х годов, когда под давлением нового — тоталитарного — европейского порядка сложился дискурс, в центре которого стоял вопрос, «что данная нация дала миру», вытеснивший предыдущий дискурс самоопределения, сосредоточенный на культурном заимствовании из Европы. Широкое распространение получила также программа «этнопедагогики», направленная на создание особой системы культурного развития, в основе которой — самобытность национальной души. Во всех рассматриваемых контекстах это подразумевало переоценку массовой культуры и стремление создать новую автохтонную высокую культуру, основанную на фольклорных мотивах. Перекраивая прежний, достаточно недифференцированный образ западной современности, новая риторика, очевидным образом связанная также и с конкуренцией этих стран за влияние на немецкой политической сцене, поставила под сомнение «органичность» английской и французской культуры и сосредоточилась на немецких культурных параллелях[385]. Это различие часто проецировалось и на прошлое — космополитичное и «уравнивающее всех» Просвещение противопоставлялось «немецким» романтикам, «освобождавшим» малые культуры.

В то же время фольклор в этих странах не был узурпирован правыми. Его многоуровневое использование было связано со взаимодействием различных направлений Heimatkunst и авангарда; встречались и более ранние примеры синкретизма — например, местные традиции art nouveau, которые пытались нащупать нечто среднее между модернизмом и архаизмом[386]. Вдобавок в 1910–1920-е годы во всех трех странах появились движения, которые пытались сделать фольклорную культуру инструментом политической пропаганды. Так, румынские социологи деревни («монографическая школа» профессора Димитрие Густи [Dimitrie Gusti]) «обслуживали» одновременно официальный националистический дискурс правящей элиты, радикально-правые национальные онтологические теории и аграрный политический дискурс левого толка. Аналогичным образом в Болгарии постромантические фольклорные мотивы использовались как правой, так и левой сторонами политического спектра. В Венгрии интригующая история понятия «népi» («народный») высвечивает противоречивость такого использования, поскольку фольклорный символизм мог обслуживать как этнонационалистические, так и антинационалистические идейные программы (например, борьбы «бесправного люда» против «дворянской нации»).

Противоречия в определении фольклора и различия в структуре «государственного национализма» также повлияли на характер конфликтов западного и автохтонного направлений в данных контекстах. В Румынии 1920-х годов было вовсе не очевидно, что есть такое расхождение, и «неолибералы» того периода (социолог Штефан Зелетин [Ştefan Zeletin]) стремились создавать своего рода автохтонный модернизм[387]. Однако этот проект уже к концу десятилетия развалился, и разнообразные промежуточные модели оказались поглощены радикально-правым автохтонным дискурсом, хотя более интеллектуальные варианты этого дискурса часто сохраняли стремление примирить западную «современность» (пусть часто и отождествляемую с тоталитарной моделью) с местными традициями. Последователи такой радикальной коллективной метафизики отвергли официальный национализм так же, как, например, социализм. В то же время официальный националистический дискурс делал попытки присвоить себе некоторые темы, поднятые радикально-правыми движениями, например проблему расовой принадлежности. В Болгарии официальный национализм сохранял свою институциональную гегемонию и мог быть с успехом навязан приверженцам «самобытнического» радикализма. В то время как национал-либеральный проект к началу века уже был разрушен, официальный национализм истеблишмента, основанный на органической теории прогресса, сохранил ряд элементов «западного» проекта и оттеснял на обочину национальные онтологические концепции. В Венгрии этот конфликт в межвоенный период также обострился, но сыграл более важную роль в определении высокой культуры (что вылилось в литературное противостояние «народников» и «урбанистов» в 1930-е годы), нежели в политической мобилизации, отмеченной конкуренцией между умеренно западными консерваторами, радикально-автохтонными, но интеллектуально довольно безыскусными крайне правыми и национал-демократической альтернативой, балансирующей между этими двумя полюсами, но при этом сохраняющей левый потенциал.

вернуться

384

См. анализ румынского протохронизма у Кэтрин Вердери: Verdery Katherine. National ideology under socialism. Identity and Cultural Politics in Ceausescu’s Romania. Berkeley: University of California Press, 1991 (глава 2).

вернуться

385

Об этом типе саморефлексии см., например, в: Pillat Ion. Rassengeist und völkische Tradition in der neuen rumänischen Dichtung. Jena & Leipzig: Gronau, 1939; Mehedinpi Simion. Rumänien an der Ostgrenze Europas. Bucharest: Dacia Bücher, 1941.

вернуться

386

Die literarische Avantgarde in Südosteuropa und ihre politische und gesellschaftliche Bedeutung / Reinhard Lauer (Hg.) // Südosteuropa Jahrbuch. Bd. 31.2001; Avramov Dimitar. Диалог между две изкуства. София: БП, 1993.

вернуться

387

Zeletin Ştefan. Burghezia românâ Neoliberalismul. Bucharest: Nemira, 1997.

53
{"b":"820474","o":1}