Литмир - Электронная Библиотека
A
A
* * *

Сошли в сад, уселись на скамейку, прижатую спинкой к стволу яблони, и беседуем о литературе под тревожно-громкий шелест листвы.

— Меня иной раз корят, — признается, вздыхая, Рыбаков, — мол, все о старом пишу… Но вот подойди к этой яблоне вплотную, ткнись носом в ствол — и что ты увидишь? Да ничего, кроме трещинок и червоточинок на коре! А отступи от нее подальше. Ну-ка отступи, художник! И сразу узришь всю яблоню, во всей красе.

* * *

В жизни он на редкость прост, и душа у него младенчески ясная, простая — она светится из глаз лучисто, тепло, солнечно. И все книги его — это чистейший отсвет душевный: они тоже ясные и сотканы из слов самых простых, незатейливых, даже обыденных. Но это именно та прекрасная простота чувств и слов, сквозь которую, как сквозь стеклышко, только увеличительное, видна жизнь во всей первозданной свежести и неприкрытой наготе.

«Мы добираемся до нашей избенки с тремя подслеповатыми оконцами и бездонным горшком вместо трубы на соломенной крыше», — пишет он, и я, читатель, вижу через эту деталь — горшок бездонный — всю убогую жизнь российских печальных деревень.

А вот какие у него житейски точные сравнения: «Зина с матерью до вечера пропадали на работе, а я томился в душной избе, точно забытая весной картошина в сыром подвале». Или: «День показался мне таким тягучим и длинным, словно серая нитка в основе холста».

* * *

Спросил задумчиво:

— Видели в музее сапожище на подковных гвоздях?.. Как ступишь, так след в полметра. — И прибавил строго, поучительно: — Ежели входить в литературу, то только в таких богатырских сапогах. Чтоб след твой не затерялся среди других.

* * *

В кабинете над клеенчатым диваном висит портрет Максима Горького. Он взглянул на него и проговорил спокойно-веско, тоном отца-сердобольца, у которого много детей разбрелось по белу свету:

— Надобно вам, молодым писателям, больше читать и перечитывать классиков. А то у вас в книгах полная механизация, упрощенчество. Уж больно краткие характеристики даете своим героям. А развернутый портрет исчез.

Он мог так упрекать. Своих героев он лепит не спеша и прочно, из круто замешенного теста жизни.

* * *

В городском саду — редкостное событие: вечер кимрских литераторов! Вход как будто бесплатный. Но у кассы — обширный книжный лоток, и надо непременно доказать свою бескорыстную любовь к отечественной литературе, то есть купить что-нибудь — брошюрку или солидный роман, эти своеобразные билеты на вечер.

На вечере М. А. Рыбаков читал отрывок (юмористический) из повести «Лихолетье». Сначала, при описательной части, несколько затянутой, в гулком прохладном зале стояло леденящее молчание, только раздавался обидно-вежливый, тихий шелест перевернутых страничек благоприобретенных книг. Но вот легкий игривый смешок, словно ветреная зыбь, пробежал по застойной воде сурового безмолвия; вот он уже расплеснулся волнами, буйно накатил на сцену и веселыми брызгами обдал трибуну, на которой стоял старейший писатель Верхневолжья. Его крупные рабочие руки взволнованно сжимали края трибуны. Казалось, он боялся, что этими радостными волнами человеческого внимания его сорвет со сцены, унесет…

После вечера он, еще одушевленный чтением, добрым вниманием кимряков, признался тоном довольной усталости:

— Семьдесят лет — это, батенька, не шутка. А вот, поди ж ты, выступаю! Уже сорок выступлений провел. Да еще для кинохроники снимался.

* * *

Сегодня Макар Андреевич получил читательское письмо из Кривого Рога.

«Повесть «Пробуждение» не только мне нравится, — пишет криворожец, — но и моей жене, прочитавшей на своей жизни единственную книгу — это «Пробуждение» Рыбакова, которая и пробудила ее от душевной спячки».

* * *

Ходить с ним по городу приятно и почетно. Каждая прогулка — это радостное узнавание все новых и новых черточек в облике Макара Андреевича.

Мы идем по щербатой булыжной мостовой. Кто ни встретится на пути — каждый здоровается с Рыбаковым, а он спокойно кивнет или загорелую руку в молодых весенних веснушках забывчиво приставит к открытой седовласой голове. Свой среди своих!

Вот встретилась курносая девчушка, стремительное созданьице на тонких ножках, крикнула звонко: «Здрасте!» — и только ее видели…

— Она из тринадцатой средней школы, — сообщил Рыбаков. — Там, знаете, школьники по моим книгам изучают развитие кустарного промысла и зарождение капитализма в России.

Вроде бы похвастался, а взглянул на меня простодушно, открыто — по-мальчишески и вдруг что-то озорновато-счастливое вспыхнуло в его глазах и осветило лицо. Это был свет душевной молодости.

Но тут же потемнел, нахмурился. Навстречу вышагивал сухонький голенастый человек в обвислом пиджаке, едко кривил тонкие недобрые губы. Сблизившись, буркнул что-то приветственное, а глаза отвел. Так и прошмыгнул мимо, отчужденный.

— Это наш краевед… — Рыбаков посмотрел вслед, вздохнул: — Ох и колючий, беспощадный человек! Все никак простить не может некоторые исторические неточности в моей книге «Пробуждение». — И вдруг, прижав сильные руки к груди, прибавил с каким-то кротким отчаянием: — Но как же он не понимает, что правда художественная превыше всего!

* * *

Долго собирался спросить о его первом произведении — событии памятном, незабываемом для каждого автора.

— Первое произведение, — ответил Макар Андреевич, — я напечатал в двадцать восьмом году в «Тверской правде»… Хотя нет, вру! — поправился тут же, и в глазах блеснули смешинки. — Первое мое произведение увидело свет божий куда раньше! Еще в восемнадцатом году, когда я в Калязине работал уездным комиссаром земледелия. Да вот погодите… Сейчас…

Он выхватил из письменного стола хрупкий ящичек, порылся в нем секунду-другую — и в его взволнованных тяжелых руках затрепетал ветхий бумажный лоскуток.

— «Товарищи крестьяне! — прочел Рыбаков, чудесно преображенный, звонким хрипловатым голосом мятежной молодости. — Теперь наши бывшие угнетатели стараются всеми силами нас возмутить, натравить друг на друга, чтобы мы были в ссоре и задоре. Им самим стало невозможно, что они жалеют ими награбленных капиталов с нашего труда во время кровавой бойни, затеянной ими, и подкупают несознательный элемент из среды бедноты, который соглашается вести пропаганду и идет обратно за деньги в ряды капиталистов, забывает честь и совесть свободного гражданина и делается предателем свободной России».

Замолчал, задумался — и вдруг восхищенно:

— А хоть и безграмотно написано мое воззвание, зато крепко. И как написал тогда, так типография Воскресенского и Хрусталева и напечатала.

В Союз писателей Макар Андреевич вступил давненько — лет тридцать назад. Членский билет ему выдан на имя Сапожника.

— Да, да, я Сапожником тогда звался, — кивает Макар Андреевич и, достав из-за спинки дивана железную ногу на деревяшке, весь лучится смешливой добротой озорника Васьки Буслаева. — Если отвалится подметка — починю мигом.

На его членском билете четкая подпись с милым знакомым наклоном чуточку влево: М. Горький. Я внимательно рассматриваю ее, потом тихонько спрашиваю:

— А вам приходилось встречаться с Алексеем Максимовичем?

И Рыбаков, погасив веселый блеск в глазах, сам тихонько, почти шепотом, отвечает:

— Встречался, встречался…

Тогда я прошу его рассказать о встречах с Алексеем Максимовичем, но он уже не слышит меня. Он нежно вглядывается в строгое, хмуроватое лицо Горького на портрете…

Я неслышно выхожу из кабинета.

* * *

Мы сидим на откосе, на щербатой скамейке, под липой.

Откос начинается от самых наших ног; он весь размыт дождевыми потоками, реденько прошит короткой игольчатой травкой.

42
{"b":"820303","o":1}