— Ну так вы сами объяснили. Рванет, мол.
— А почему рванет, а? Почему? Потому что все сладкими хотят казаться и гладкими, как эта, как ее? — Судя по тому, что Онилин начал забывать слова, тема его касалась лично. — Ну которая выскальзывает.
— Пиявка? — подсказал Деримович.
— Сам ты пиявка, — Платон наморщил лоб, — амеба! А давление… его стравливать надо, тогда и помазанники не потребуются. Нет, потребуются, конечно, но не так, чтобы только давай.
— А что они там делают сейчас? — спросил Роман, осторожно уводя патрона в сторону от болезненной темы братьев-в-отлучении и козлов-в-отпущении.
— Сейчас… — произнес Платон, подняв голову к звездам, — так, Минтака взошла, теперь Антарес, значит… жребий они уже бросили… Сейчас херовод, наверное, водят.
— Хоровод?
— Ну да, хоровод, только через «е». Все обходят помазанника и отряхивают с себя на него персть грехов своих и шелуху гнева народного. Ходят и приговаривают: «На тебе грехи наши, и заботы наши, и тяготы наши, на тебе гнев их, на тебе зависть их, на тебе скорбь их, на тебе глаз их».
— А потом? — заинтересовавшись церемонией проводов козла отпущения, вопрошал Деримович.
— А потом, потом откроют дверь, и на улицу, прямо в Лохань.
— Ужас, нах, — прошептал Роман, берясь руками за голову, — какое же это молочное Братство, если свои своих на растерзание в Лохань швыряют.
— Не швыряют, — отрезал Платон. — А провожают. И с почестями провожают, по выбору Всемогущего, рукою Азара водящего, бирюльки избирающего. Чтобы как можно больше шелухи развеял, перед тем как пропасть.
— Почему же пропасть, дядь Борь? Если он сильный, помазанник ваш, он что, хуже лоха чилийского?
— За чилийского не скажу, а саратовского, — и Платон двумя пальцами приподнял подбородок недососка, — точно хуже… А потом пинают его. И приговаривают: «Иди в отпущение. Собери прощение, искупи у них грехи наши».
— И как же их искупать? — спросил Деримович.
— А того знать никому не дано. Лохос сам назначает меру искупления. Но зависимость есть — по ненасытности отмеряет.
— Ну, тогда я вообще братьев ваших не понимаю. Да и вас, дядь Борь, тоже. Если есть риск козлом оказаться, нафигасе перед лохосом понты колотить? Не проще ли где-нибудь на островах жить не тужить?
— Богг ты мой, как же я раньше не фпер, — передразнил Платон ученика, — на островах живи не тужи, ешь бананы, рябчиков жуй.
— Ну, так что мешает?
— Братский долг, Рома, мешает, а про сыновний я и не заикаюсь. Сыновний тебя вообще с ума сведет, когда к персям Ее приложишься, — Платон присел на корточки и стал чертить на песке вытянутую, похожую на елку фигуру. — Понимаешь, — сказал он после некоторой паузы, — ведь за награбленное отвечать кто-то должен. А без ответчика, получается, раз и нету — испарилось. Куда? Пары начнут искать, воду мутить, лопотать не по делу. А так, с помазанником, все твердо у лохоса в понимании: за ним наше числится, за ним, гельмантом проклятым, на нем кровь земли нашей. Справедливость, мин хер, не утопия, справедливость — инструмент чрезвычайно эффективный. Только им пользоваться грамотно надо, с умом да расстановкой. Баланс здесь тонкий, тут надо так меж двух Маат встать, чтобы и братьев не распугать, и лохос из-под контроля не упускать. Так что, хош не хош, а отвечать придется. Не тебе, ты сосунок ласковый, а за тебя — помазаннику перед ангелом гнева народного.
— Как это отвечать? — встрепенулся Деримович, — вы это что, Платон Азарыч, на пересмотр итогов намекаете! Так их, итоги эти, даже враги признали. И слова, что за слова, нах! И как вас, дядь Борь, от них набок не своротило! Сами же словарь разрабатывали: эффективно управляемое, священное, неприкосновенное…
На слове «неприкосновенное» палочка в руке Онилина замерла. Он медленно повернулся к подопечному и произнес:
— За то, что от братьев помазанных не отрекаешься, — зачет тебе, стоящий на входе. Но такую пургу здесь, по эту! сторону «⨀», — Платон смахнул выступивший на лбу пот, — здесь такого себе даже Чурайс не позволяет. Хотя своими чубаят он любой мозг залить может по самое небалуй.
— Ладно, Платон Азарыч, я по привычке стойку принял. Вы же сами учили, что лучше недососать, чем под ширу попасть. Баланс я теперь, кажется, усекаю. Только вот одного не пойму, какой смысл братьям понты колотить, не ради же «общего дела» они по лезвию ходят?
— А пенсия? Про пенсию ты забыл?
— Пенсия? — Роман затаил дыхание, думая, что крыша мистагога окончательно съехала на совковую ностальгию.
— Ну, пансион, если хочешь, — поправился Онилин. — Так вот, правило баланса звучит так: будешь тихо сидеть, гнева не стяжая, на заслуженный отдых без коэффициентов отправишься — ну там, на шампанское и девочек, на лодчонку какую оно хватит, конечно, — но так чтобы на палубах щеголять, борты в небо поднимать и островами командовать — это… — Платон схватил себя за челюсть, едва не проколовшись на очередном «брате», — …го недостаточно.
— А примеры, примеры есть дядь Борь?
— Ну вот, Гусвинского знаешь?
Ромка кивнул головой.
— Вот на долях от беспредела и на процентах гнева народного он и сидит.
— Это как?
— А так, что он как раз за награбленное и отвечает. И не стесняется этого. А потому воздастся ему по мере справедливости.
— И много он от гнева народного накопил? — поинтересовался Роман.
— На старость с островами хватит, — утешил Деримовича наставник, — если доживет, конечно.
— А что, его вальнуть хотят?
— Нет, про это забудь. Ты же сам видел, как сегодня такие дела решаются. Дела и раньше, в общем, так решались, а то, что там в подъездах стрелялись, бомбы под колеса подкладывали, так морковку и то — прореживать надо. Особенно такую, что прет без пределу. Согласись, беспокойный контингент был… Ну, как пороги на реке — шумят и потокам финансовым мешают течь беспрепятственно в… — И тут Платон, вспомнив хоть и позднюю, но лихую молодость с запахом тротила, коньяка и бесчисленных щелок, неожиданно оборвал тревожную мысль.
— Да… — продолжил он после некоторой паузы, — а теперь он просто покойный, бес там или ангел, теперь уже не разберешь.
— Тогда чего теперь Гусвинскому опасаться, если не «братского» заказа.
— Жребия, Рома, жребия, — подмигнул недососку наставник.
— А что, у Азара вашего тоже палец в кулаке имеется?
— Еще какой палец, Ромашок, — рассмеялся Платон, — не палец, настоящий перст Божжий.
* * *
В то время как Платон давал последние инструкции своему протеже, в Доме собраний драма оглашения и отпущения помазанника с возложенными на него народными чаяньями подходила к своему финалу.
Оглашенного жребием Гусвинского выводили через боковой подъезд на свет Божжий и волю Дающей. И хотя над Волгой уже висела глубокая бархатная ночь, полная луна и зажженные факелы братьев создавали воистину космическую картину проводов помазанника в страшную пустыню под названием Лохань.
Первая неожиданность для оглашенного заключалась уже в том, что теперь никто из братьев не называл его ни по имени, ни по фамилии. Отныне его титулом стало имя одного из падших ангелов[152] в упрощенной огласовке со множеством обидных эпитетов: отпущенный, оглашенный, жеребый, лохатый, блеющий…
Оглашенный Гусвинский нес свое грузное тело под громкое улюлюканье бывших адельфов. Перемена статуса разительно переменила его облик. Когда-то осанистый, степенный и важный, теперь он едва волочил налившиеся свинцом ноги. Его лицо, обычно высокомерное и бесстрастное, сейчас, на пути к олигархической Голгофе, выражало… нет, не испуг и подавленность, как того следовало ожидать, а высшую степень удивления происходящим. Еще бы, ведь его положение в Пирамиде Дающей считалось совершенно незыблемым и, надо сказать, не без оснований: именно благодаря хлопотам и щедротам Гусвинского никогда не оставались внакладе ни жеребьевщик, ни комиссия по отпущению, ни сам капризный Азар в лице его высших жрецов. И вот так позорно, после стольких лет беспримерного служения Делу Баланса и потраченных взносов на Правду двух Истин, попасть под оглашение… Ему, медийному столпу, стать медным гадом на столбе позора…