— И за Сорросом тоже?
— За ним трижды тоже. Инвариант он. Редкий фрукт, хоть и сорный. Сор рос-рос да и выррос в Жоржа, а аппетиты у него, сам знаешь, ни одна «ж» не утолит.
— Разве он тоже баклажан синий? Старый ведь у него Янус[121], а туда же…
— Синий? Ты о чем, о жопах, что ли? Запомни, эту часть тела на «ж» только лохос зовет. А я тебе о Жади[122] говорил. У нее, Жади, аллергия на жопы адельфовы. Услышит — вмиг отвернется — и пойдешь пустышки обгладывать. Потому никто из братьев ни свой, ни рядом стоящий афедрон жопой не назовет. Задом — еще назовет, не передом же, анусом — может, субилаторием — куда ни шло, а жопой — упаси Божже.
Рома задумался, потому что он не знал, ни что такое субилаторий, ни где находится афедрон, но продолжать рискованную тему не решился. Лучше он спросит о титуле этого совершенно двуликого Жоржа, которого все знали под прикрытием Спонсорос.
— Дядь Борь, ладно, Богг с ними, с жопами этими, — примирительно и с некоторой иронией сказал недососок, а Негоген — это к чему относится?
— Ты же сам сказал о нем, я думал, сболтнул тебе кто.
— Вообще, не втыкаюсь, — признался ученик.
— Негоген — породивший торговлю, твои же слова, мон ами, — пояснил Платон и, подумав, раскрыл второй титул именитого арканарха, — мало ему званий, он еще и калогеном[123] называется, впрочем, об этом ты тоже упоминал.
— Ну, с калогенами у нас недостатка никогда не было, достаточно в ближайший сортир заглянуть, а…
Платон рассмеялся, не дав договорить недососку.
— Браво, идейку эту Нетупу и подбросить.
— Какую, дядь Борь?
— Калогенов в сортире мочить.
— А негогенов не трогать, — поддержал шутку Рома.
— И Раван, чтобы как сор рос — рос-рос да и выррос.
— …А он все-таки не совершенный, — вынес вердикт Деримович.
— Кто?
— Да ваш Соррос Негоген.
— Почему же?
— Так он же Жорж.
— Ну и что?
— Как ну и что, не получается тяни-толкай из него: где «тяни» — Жорж, а где «толкай» — Жрож какой-то.
— Тоже неплохо звучит, — возразил Платон.
— Неплохо, но не совершенно.
— Да, твоя правда, звучит несовершенно, зато пишется как надо. На письме Жоржевы штаны во все стороны равны, — выдал очередную максиму Платон и в который раз пожалел, что не имеет с собой диктофона.
Его неофит меж тем над чем-то размышлял. Теперь, после стольких провалов в теорподготовке недососка, Платон понял, что его подопечный не знаком не только с преданием, но и с языком, на котором оно записано, и не ведает, что Жорж и Жрож — это просто Ж-р-Ж в обе стороны.
Рома, кажется, сумел сформулировать вопрос, но Платон решил его опередить, сразив еще одной тайной.
— К тому же внутри Братства он Тотом[124] зовется, — сказал он с видом карточного шулера, доставшего лакомый туз, — Тот Соррос Негоген Ата.
— А ата откуда вообще вылез? — подметил Рома.
— Ата — отец, забыл, что ли, потому как Соррос Ата — отец, сгенерировавший негоцию чистого обращения.
— Круто, — согласился Рома.
— Да, круче его пневматических денег пока еще ничего не придумано.
— Кроме способа их обналичить, — неожиданно для наставника нашел точную ремарку его подопечный. «С одной стороны, удачный, выпад, с другой… — задумался Платон, — с другой — намек на авантюру с его собственным фондом помощи… Фонду помощи Сорроса. Тогда минус на минус дало плюс, и каким-то образом этот плюс оказался в его кармане, точнее в его фонде. Из-за этих-то новых правил сложения он и не хотел встречаться с Негогеном Атой. Новую арифметику объяснять придется. Сегодня малец избавил — сосет он действительно самозабвенно», — на искренней ноте восхищения своим мюридом завершил рассуждения Платон и, прихватив ученика за руку, двинулся к залу интродукций.
Там уже выстроилась очередь. Большая часть присутствующих не ведала ни сути, ни смысла интродукции, им только сказали, что вести себя надо прилично и сдержанно, особенно когда кандидат пальцы будет облизывать. В отличие от нижних ступеней, более возвышенные начала Храама, конечно же, знали и недососка-на-входе, и представляющего его протектора, но Устав запрещал раскрывать личность новичка до процедуры, и поэтому все ходили со скучными масками неведения на лицах. Для тех же, кто был не знаком с Уставом, а к ним относились все оставшиеся «за порогом» и «неоплодотворенные»: овулякры, журнаши, опазиция и другие «званые да непрошеные», — происходящее в Доме культуры выглядело как типовая постмодернистская акция ошалевших элит. Правда, из «прошеных» тоже далеко не все разделяли таинства — ни аккредитованные глашатаи и рупоры, ни молодежная секция «сосущих вместе», созданная как гротеск-прикрытие Братства в комсосальской традиции, ни приглашаемые по традиции члены конкурирующего братства СПС — Союза Пришлых Сосунков, — но при этом все они, в отличие от непрошеных, вовсю изображали осведомленность в Деле и солидарно-конспиративно умолкали, стоило приблизиться кому-то из первой группы. Клоуны, что с них взять, кроме придыха.
Не доходя до завесы, Платон разглядел у стены териарха-на-выходе Пашку Феррари, мирно беседовавшего с молоденьким белобрысым журнашем. Пашка, судя по его белеющему лицу, тоже узнал в олеархе аж с шестью карманами своего давнего товарища и, прикрываясь журнашем, попытался выскользнуть из поля зрения Платона, но Онилин сделал решительный бросок на левый фланг и через мгновение уже приветственно трепал скуластое лицо опешившего териарха.
— Платон Азарыч, какая радость, снова на Родине! — восклицал Пашка Феррари с преувеличенным радушием.
— Вот что, Пашка, — резко оборвал его Платон, — ты мне тему не мусоль. Где моя «тушка»?
— Азарыч, дорогой, давно не было тебя в родных краях. Изменилось времечко.
— Я ж сказал, Пашка, не мусоль, времена меняются, задатки остаются, — отрезал Платон, поглядывая на очередь перед завесой.
— Задатки, ах задатки, куда они уходят? — поглаживая бугристый череп, настаивал на риторическом продолжении разговора Феррари. — Туда же, куда и детство, и мечты. Вот про тебя, Платон Азарыч, не говорили в детстве, ах, какие задатки у сорванца!
— Про меня другое говорили в детстве, Пашка, жид пархатый, мне говорили, но за «тушку» тебе все равно ответить придется.
— Ну что ты так сразу, ответить. Не 95-й год, поди. Будет тебе «тушка», будет, в гроб меня вколотишь с прихотями своими.
— Вот и поладили, а в какой комплектации?
— В нормальной, Азарыч, только 22-я, — чуть смущаясь, известил Платона терминатор.
— На 22-й ты к себе на дачу летай. Мне этот гроб не нужен.
— Ну почему же гроб, Платон Азарыч. Гроза Запада, бэкфайер, как-никак. Ребята говорят, салон будет вполне ничего себе.
— Нет, ну ты сравнил ширу с пальцем, — по-детски возмущался Платон, словно его хотели лишить любимой игрушки. — 160-я — это же птица, а твоя 22-я — летающий веник[125].
— Веник не веник, до сих пор на крыле, и охотников на нее хватает — столько, что в очереди стоят, — от Чили до Индии. А в твою 160-ю, ты подумай, одного керосина надо полтораста тонн заливать.
— Буду я еще на керосине экономить.
— И сколько аэропортов твою «тушку» сможет принять?
— Мне что, ее в бизнес-поездки поднимать? Я Землю оглядеть хочу, — мечтательно произнес Платон, подняв глаза вверх, словно там и была его обетованная земля, и вдруг отрезал: — Если ты мою птицу из-под распила не вытащишь, я по задолженностям тебя самолично общиплю до самого… чего там у тебя от лейтенантских погон осталось, «запорожца», кажется?
— Ну вот уже и грозить, Платон Азарович, — с нарочитой обидой в голосе произнес териарх, одновременно пытаясь затолкать обратно лезущую из него ширу, которая сейчас ни к чему, кроме полного фиаско, привести не могла.