Его мюрид, выдержав испытующие взгляды пропазиционеров[103], двинулся вслед за учителем. Пробираясь к конвейеру, он едва не сбил какого-то седого большеголового ооцита без видимых знаков различия. В желтой курточке с большим набрюшным карманом, грубо зашитым суровой нитью, и небрежно повязанным платком в горошек, тот разглядывал что-то у себя на груди, а его рот источал произвольно нашинкованные слова, складывая их то ли в детские считалки, то ли в древние магические заговоры-обереги. Загадочный вид пожилого бормотуна в коротких штанах и усеянных звездными дырочками сандалиях настолько озадачил молодого недососка, что он стал про себя повторять сказанные этим бардом слова. У него получилось примерно следующее:
Если звезды на пуговицах
Отмолочены молнией
И отзмеены серпами.
Не звездите, вовечен я
В серпантинах столетия.
Рома обогнул старика и коснулся Платонова плеча. Наставник обернулся, Рома хотел задать вопрос, но услышал, как из него вместо вопрошания выталкиваются слова бормотуна «не звездите… отзмеены… отмолочены молнией».
— Э-ээ, понятное дело. Воздвиженского наслушался, — поставил диагноз Платон, — а ведь говорил я в свое время, что от этих проэтов[104] вреда больше, а пользой не воспользуешься, — заключил церемониарх, чувствуя уже не только в недососке, но и в себе первую цепочку делений проэтического вируса из отряда плеоназмов. — Кончать надо с проэтами этими! — пытаясь стряхнуть наваждение, почти выкрикнул он, но сразу за восклицательным знаком к нему пришло понимание, что вирус только окреп «с проэтами этими», а Воздвиженский, хотя и вздрогнул при нешуточной угрозе, поймав окончание фразы, не преминул тихо в кулачок хихикнуть.
Универсальный императив «пора кончать» все-таки помог. По-крайней мере они молча наполнили свои емкости молоком и кашей с киселем и также молча двинулись к столу.
Стол на четырех гнутых ножках во времена оны, судя по всему хромированных, а ныне — местами крашенных, местами черных, норовил взбрыкнуть. Расположив на столе приборы, Платон скрестил на груди руки и кивнул Ромке с тем, чтобы он сделал то же самое. Следуя за учителем, прижал к груди рукотворный косой крест и Ромка. Онилин одобрительно кивнул, затем взял левой рукой ложку, а правой — подбородок недососка. Деримович, показывая глазами на компанию опазиционеров, что расположилась за соседним столом, изобразил на лице недовольную гримасу и уже открыл было рот для возмущения, как наставник бесцеремонно дернул Ромкин подбородок вверх. Ученик клацнул зубами и покраснел.
— Хлебало не разевай, пока ключ к губам не поднесу.
Ромка послушался и плотно сжал челюсти, становясь похожим на лубочного арийца с бугристыми желваками.
— Красавец, — с одобрением сказал церемониарх и протянул ложку к сомкнутым губам неофита.
Столь же небрежно, действуя столовым прибором как фомкой, он разжал зубы Деримовича и оставил гнутую ложку у него во рту.
Ромка замычал.
— Все, открыты уста твои, восходящий, — торжественно произнес Платон и без промедления принялся за свою халяву.
Деримович, следуя примеру мастера, пододвинул к себе тарелку с кашей и стал жадно поглощать пятничную халяву.
Не успел он опорожнить тарелку и на треть, как ложка Онилина обрушилась на его светлое чело.
— Смотри! — взревел Платон. — Смотри.
— Куда, дядь Борь! — чуть не плакал недососок.
— На руку смотри, на руку, овулякр недоношенный, — говорил Онилин, точно гипнотизер водя своей рукой перед глазами ученика.
— И что?
— Какая рука, спрашиваю? — И наставник вновь вознес ложку надо лбом Деримовича.
— Левая, — отвечал Ромка, медленно откидываясь назад.
— Левая, правильно, а у тебя ложка в какой?
— В правой, дядь Борь.
— Ну и в какой руке надо ложку держать, когда находишься по эту сторону «⨀»?
— В противоположной, Платон Азарыч, вы же сами учили.
— Учил, точно. А ты в какой держишь?
— И я в противоположной… — Платон уже вставал, наверное для того, чтобы швырнуть подопечного на расправу красно-коричневым, и тут до Ромки наконец дошло: — Я же левша, дядь Борь, левша!
Платон вздохнул и с облегчением пристроил свой афедрон на облезлый стул.
— Во дела пошли у Влажной! — воскликнул он. — Может, у тебя и перепонки между пальцев имеются?
— А откуда вы знаете, дядь Борь? Мы еще вместе не парились.
— Париться с лохами в метро будешь, когда проштрафишься, а сейчас… — Платон бросил взгляд на подопечного и неожиданно замолчал.
Смутное предчувствие закралось к нему в голову. «С ногами, как у нечистых рыб», — вспомнил он древнее пророчество.
— Ну ты и выродок, — бросил он своему протеже.
— Угу, — промычал Роман, — вы меня, Платон Азарыч, еще со спины не видели.
Ромка до того проголодался, что пока не опустошил тарелку, удовлетворять любопытство одновременно с голодом не решился. Лишь откинувшись на спинку, насколько позволял шаткий алюминиевый стул, недососок отважился на вопрос:
— А проэты, откуда такие? Из какого начала?
— Проэты… — задумался Платон, — проэты, они одной стороной к артизанам примыкают, а другой — логос должны проводить.
— Лохос? — не расслышав твердости между двух «о», переспросил Ромка.
— Логос, логос.
— Это как поэты, что ли?
— Поэты лохосу служат. Не слышал разве о том, кто «долго был любезен тем народу, что чувства добрые он лирой пробуждал».
— А эти что пробуждают, проэты ваши?
— В том-то и дело, что ни хера они не пробуждают. И «про это» у них слабо выходит. Исправно только рифмических червей в братьев запускать научились, чтобы те о них не забывали.
— Дядь Борь, а про это, это про что?
— Ну про это, про любовь, конечно. А то ты не знаешь.
— Это как в передаче у Ханги было, про секс, что ли?
— Во-первых, про любовь. Это раз. А во-вторых, где ты у Ханги секс видел? Я же тебе говорил, что на Башне лохатор стоит. Говорил?
— Говорил. Но ведь Башня не ваша уже.
— Это мы еще поглядим, не первые Овулярии проходим, — подчеркнуто браво отрезал Платон, но Рома почувствовал, что ткнул в больное. — Временно не моя, но от лохатора там никто не отказывался.
— Лохатор, вы же сами говорили, Лоханкина.
— Правильно говорил. Лохатор Лоханкина, а патент на него — мой. И внешний, для лохоса, и внутренний, для Братства. Но мы уклонились что-то, скоро собрание начнется… — теряя нить разговора, задумчиво сказал Платон и вонзил гексаду[105] из пальцев правой руки в передний свод своего мощного черепа. — Да, — вспомнил он, — мы же о проэтах не закончили.
— Ну да, вы про это не договорили, — уточнил Рома.
— Про это проэты гимны пишут, — сказал Платон и довесил: — Ей.
— Кому Ей? — не понял недососок.
— Неназванной, необъятной, величавой.
— Не догоняю, дядь Борь.
— Темной, теплой и влажной, — продолжал Платон.
— Неужели? — воскликнул Рома, услышав заветные слова. — А говорили не про секс. Если это не про секс, тогда что про него?
— Рома, я о реке говорю, о Нижней Волге. Неужто для тебя темными и сырыми только гениталии бывают?
— Забылся я, дядь Борь. Видно, проэт этот, Воздвиженский, что-то разворотил во мне, муть какую-то…
— Муть ты пока не тронь, ее перед купанием проходить будем. И потом, кто тебе, недососок, — неожиданно для Ромы повысив голос, впал в отчитной раж патрон, — дал мандат Ее тайное имя в галимом базаре[106] использовать? Или на чурфаке тебя именам не учили?
— Каким именам, дядь Борь, священным? — спросил Рома с той непередаваемой интонацией, которая характерна лишь для абсолютно не волокущего в теме студента, всеми правдами и неправдами, перебежками, ползком на брюхе уходящего от пары в зачетке.