Я ворочался на топчане, вздыхал, и все же, несмотря на явную неопределенность и даже абсурдность моих надежд, никак не мог избавиться от волнующего чувства ожидания чего-то нового, большого, что входило в мою жизнь. Входило помимо моей воли, вопреки всем здравым рассуждениям и возникающим препятствиям.
Палаточный полог над входом в землянку колыхнулся — вошел старшина Роговик, небольшого роста, коренастый, с загорелым, кирпичного цвета лицом. В руках у него — туго набитая новенькая полевая сумка. Штыкалов тотчас поднялся с топчана, опоясался ремнем.
— Ну, готова ведомость?
— Готова, товарищ старший лейтенант.
Роговик шагнул к ящику, заменявшему нам стол, и выложил на него из сумки бумаги. Сухощавое лицо его озабоченно сморщилось. Они с ротным склонились над бумагами, заговорили о гимнастерках, ботинках, обмотках, нижнем белье, оружейных принадлежностях… Я рассеянно слушал вначале, а когда разговор у них пошел о сапожниках, неожиданно крепко задремал. Голос у Роговика был глухой, низкий, слова сливались в тягучее сплошное бормотание: бу-бу-бу…
«Бу-бу-бу…» — тянул Роговик, а мне снилось, будто я приехал в отпуск в родной город, стою на вокзале, слышу гудки маневровых паровозов, и что самое удивительное (во сне только и может такое привидеться) — стою не один, а с Соней Красновой. И такое счастье распирает меня — передать невозможно: Соня в моем родном городе. Пахнет мазутом, поблескивают на солнце отполированные колесами рельсы, мне легко, хорошо, я шагаю по мостику через овражек, заросший черемуховыми кустами, вижу знакомые улочки, ухабистую мостовую с поржавевшей водоразборной колонкой, все такое знакомое, милое. А рядом шагает Соня. Я поглядываю по сторонам, что и как тут изменилось, и Соню посвящаю в свои наблюдения. Вот маленькое оконце в покосившемся домике — тут раньше старичок часовщик жил, со всех концов города приходили к нему ремонтировать часы — все мог починить, к самому хитрому механизму находил дорожку. Сейчас не видно часовщика. Может, ушел куда, может, нездоров. Ах, постучать бы в оконце, да некогда… А вот двухэтажное здание — низ кирпичный, а верх деревянный, с застекленной полукруглой верандой. Тут девочка с косичками на пианино играла. Летом идешь мимо, а она играет вальс или другую красивую музыку, и звуки через раскрытое окно разносятся далеко-далеко, они будто плывут за тобой, на душе делается светло, празднично. Сейчас не слышно пианино, и окно закрыто. Может, и девочки нет, уехала, взрослой стала, может, тут другие люди живут… Вот знакомый садик с пышной клумбой посредине. Цветы на солнце полыхают — флоксы и георгины, крупные, яркие, кто-то ухаживает за цветами, не дает пропасть красоте. Я шагаю, смотрю вокруг и на Соню поглядываю: какое впечатление произвел на нее мой город, моя дорогая родина. И тут же спохватываюсь: совсем ошалел от радости, времени не замечаю — надо же к маме спешить, скорее маму повидать, а я вышагиваю, как на прогулке, будто мне отпущено незнамо сколько дней. Я ворчливо подталкиваю себя, дескать, торопиться надо, а сам по-прежнему иду вразвалку, останавливаюсь на каждом углу, любуюсь заброшенными пустырями, на покосившиеся сарайчики глазею с надстроенными вкривь и вкось будками, вокруг которых кувыркаются, купаясь в солнечных лучах, голуби. И рядом со мной Соня…
Вот и догулялся по родным переулкам, кляни теперь себя на все корки: не удалось повидать маму — проснулся. С досады на нескладно оборвавшийся сон выругался молча несколько раз. Штыкалов с Роговиком, склонившись над ящиком, что-то подсчитывали, прикидывали. Я повернулся на бок, кашлянул, не спеша поднялся с топчана, налил в кружку воды из котелка, выпил. Роговик собирал свои бумаги в полевую сумку.
— Разрешите идти, товарищ старший лейтенант.
— Идите, Роговик. Спокойной ночи. — Штыкалов дождался, пока старшина выйдет из землянки и, обращаясь ко мне, спросил: — Как спалось?
— Хорошо, — ответил я и хотел было рассказать о том, где успел побывать во сне. Но сдержался: придется упомянуть и Соню Краснову, с которой путешествовал по родному городу. Нет, нет об этом я не могу говорить даже со Штыкаловым, даже с ним, самым близким мне товарищем.
— Может быть, подышим?
— Подышим.
Через минуту мы вышли из землянки и встали под огромной пахучей сосной. Внизу было тихо, а высоко над головой разгуливал ветер: вершины деревьев глухо пошумливали, касаясь мягко друг друга. Густая, вязкая темнота стояла вокруг. Только вдали среди деревьев косо блуждал луч фонарика: очередная караульная смена шагала на посты. Ночной ветер, лес, огонек фонарика — я вдруг начал тихонько насвистывать:
На позицию девушка
Провожала бойца.
Темной ночью прощалися
На ступеньках крыльца…
Все было у меня по-другому: никто не провожал на войну. Даже мама не могла попрощаться, потому что я служил действительную в другом городе. Мне припомнился тот страшный день, когда знакомая, греющая меня мирная жизнь провалилась, ушла…
Тогда я стоял во дворе казармы и глядел в небо.
Солнце сверкало в зените, поблескивали оранжево асфальт и кирпичное здание казармы. Со стороны горизонта хищной стаей надвигались серые крылатые машины. Ближе, ближе… Когда разразился грохот взрывов, все вокруг покрылось дымом. Стена противоположного дома обрушилась, и в том месте, где она только что была, возник огненный столб. Прижавшись к земле, замирая от страха, я ждал конца. Земля, казалось, вот-вот расколется на части и поглотит все: дома, людей, меня.
Я вспоминал тот страшный день и продолжал легкомысленно насвистывать:
И пока за туманами
Видеть мог паренек,
На окошке на девичьем
Все горел огонек…
2
По утрам на луговине за лесом слышались голоса команд. Солдаты неровной цепочкой, выставив вперед автоматы, шли в атаку на утоптанный со всех сторон лысый бугор. С криками «ура» прыгали в старый обвалившийся окоп, затем, посчитав, что дело сделано, не спеша поднимались и шагали обратно, к опушке леса.
Мой взвод тоже ходил «в атаку». Солдаты, побывавшие в боях, выполняли команды неохотно, точно делали кому-то одолжение.
— Прыжки-то эти — ерундовина на постном масле, — говорил солдат с желтыми прокуренными зубами по фамилии Салов. — Вот на передовой, — он хитро подмигивал собеседнику, — там тебя сразу научат, там моментом узнаешь, почем сотня гребешков.
Я слушал эти разговоры, не возражал. Но слово «передовая» меня обжигало, и, будто кто-то толкал меня при этом в грудь, я вскакивал, поправлял привычным движением гимнастерку и командовал: «Приготовиться к атаке!» Тут же сам становился в цепь, гонял взад-вперед, пока семь потов не сходило с каждого. Новички, в большинстве мальчишки, которым не исполнилось и восемнадцати, валились от усталости, а я повторял атаку за атакой, сам бегал быстрее всех и кричал, кричал в ухо какому-нибудь нерасторопному парню, что, если он будет так же бегать и на передовой, его убьют в первом же бою, убьют, как цыпленка.
Мальчишеские глаза с недоумением глядели на меня, молоденькие необстрелянные солдаты боялись верить тому, о чем я говорил, смерть еще не вставала с ними рядом, передовая была где-то там, далеко, лесной лагерь выглядел таким спокойным, мирным, их слепое юношеское легкомыслие раздражало меня, я входил в раж и, стервенея, кричал, кричал, грозя пальцем то одному, то другому:
— Зарубите себе на носу, что если вы не научитесь бегать и ползать… Зарубите на носу!..
Июльское солнце медленно ползло по белесому, распаренному небу. Жара стояла нестерпимая. Сотни паутов кружились над луговиной, их жала проникали даже через гимнастерки. Раскаленный воздух забивал легкие, было тяжело дышать.
На занятия приходил иногда Штыкалов. Вдруг покажется из лесу его высокая широкоплечая фигура, встанет поодаль и смотрит на нас. Мне казалось, что в душе он не очень доверял этим занятиям — чему можно научить в короткий промежуток переформировки. Во всяком случае он не нажимал, не вмешивался, полагаясь целиком на нас, взводных командиров.