Филдс обнаружил Мореля в хижине; тот сидел на земле вместе со своими товарищами; лицо у него было в крови; выяснилось, что в самом начале стрельбы Морель, схватив карабин, побежал к озеру, задержался на миг, чтобы выстрелить с отмели, а потом кинулся в Куру и продолжал стрелять, стоя по колено в воде, среди толпившихся вокруг слонов. Он попал в цель с третьего выстрела и снова поднял ружье, но упал, получив удар прикладом по шее.
Незадолго до того Форсайта и Минну захватили спящими, но Мореля тогда не нашли, потому что он спал возле слонов на краю отмели, завернувшись в одеяло. Хабиб отправился на поиски и тут увидел, что он вдруг появился среди животных и начал стрелять. Кроме Минны, руки у всех были связаны за спиной; пленников охраняли два суданца с пулеметами. Среди незваных гостей был человек, которого Филдс никогда не видел, но сразу узнал. Его черное лицо было словно прокалено огнем, что придавало чертам, тонким, но почти классическим, мужественную красоту, которую трудно было забыть. (Первое, что почувствовал Филдс при виде Вайтари, – собственную неполноценность.) Тем не менее это лицо не казалось привлекательным. Филдс не мог отвести глаз от кепи на голове этого чернокожего Цезаря – небесноголубого кепи французского кавалерийского офицера, с пятью генеральскими звездочками командующего армией посредине. Звезды были не золотыми, а черными. Филдс смотрел на них, разинув рот. Ему стало и страшно, и жалко, – он видел перед собой один из самых классических случаев паранойи, какой ему когда-либо приходилось наблюдать. Руки сами потянулись к аппарату, и он сделал снимок, крича: «Журналист, журналист… „ и думая, что это последний снимок в его жизни. (Год назад Филдс встретил в Нью-Йорке писателя-негра Джорджа Пенна, вернувшегося из Аккры, и тот сказал: «В Африке есть несколько политических деятелей с большим размахом: Н’Крума в Аккре, Азикиве в Нигерии; Аволува у ямбов и Кеньятта, который сидит в тюрьме в Танганьике. Но есть там еще один незаурядный человек, пожалуй, самый необыкновенный из всех, кого я когда-либо видел, как среди белых, так и среди черных: это Вайтари из Французской Экваториальной Африки. Когда об Африке заговорят всерьез, то раньше всего назовут это имя. Разве что французы успеют произвести его в свои премьер-министры, если у них хватит смекалки“.) За спиной у Вайтари стоял человек, который, казалось, получает такое же удовольствие от того, что здесь происходит, как и от потухшей сигары у себя в зубах. На нем были морская фуражка, синие полотняные рубаха и штаны, черные с белым туфли; весь его добродушный жуликоватый облик больше напоминал о маленьком средиземноморском порте, где по-дружески улаживают дела контрабандисты, а не об этом сердце Африки и самой древней распре всех времен. Пер Квист сидел в углу, рядом с Идриссом, уронив голову на грудь. Форсайт, как видно, оказал серьезное сопротивление, потому что харкал кровью. Американца поначалу обманул вид людей в военной форме, которые 1 разбудили его пинками в бок. Он было подумал, что это отряд регулярной суданской полиции, приехавший их арестовать по поручению ФЭА. Понял он, что происходит, только увидев Вайтари и Хабиба, да и то осознал до конца, что к чему, только после первых выстрелов на озере. Он кинулся на солдат, которые его вели, и тут ему здорово досталось. Юсефа не было, что же касается Минны, то она, в разорванной рубашке защитного цвета, плача и дрожа, почти в истерике, вырывалась из рук крепко державшего ее за плечи и скалившего от восторга зубы суданца. Войдя в хижину, Филдс мгновенно оказался под прицелом, но, несмотря на минутный испуг, сообразил поднять фотоаппарат и заявить о принадлежности к американской прессе. (У Филдса было совершенно четкое представление о будущем. Он верил, что непременно когда-нибудь умрет от рака простаты или прямой кишки, что играло не последнюю роль в его репутации отважного человека, которую он снискал даже среди своих коллег.) Единственное, что его сейчас тревожило, – это судьба аппарата и пленки: он ждал, что их отнимут. Но Вайтари как будто даже обрадовался присутствию репортера. Лицо негра выражало удовольствие и предупредительность, которые он с трудом пытался скрыть.
У Филдса был опытный взгляд старого волка; он сразу чувствовал отношение к себе политических деятелей и теперь быстро успокоился. Он прекрасно понимал, что бывший депутат от Уле заинтересован в том, чтобы о нем заговорили, особенно в США. Казалось, что Вайтари совсем забыл о Мореле; он беседовал с Филдсом настолько любезно и с таким желанием понравиться, что тому сразу стало ясно, какое значение Вайтари придает беседе с журналистом.
(Филдс потом говорил, что у него было ощущение, будто он разговаривает с французским интеллектуалом.) – Надеюсь, вы отдадите нам должное, когда будете о нас писать, – сказал Вайтари. (Филдс заметил, что он сперва выражался несколько напыщенно. Однако эта интонация быстро исчезла, уступив место глухому гневу, связанному с глубокой убежденностъю в том, что он говорит. Филдс с самого начала почувствовал, что он абсолютно искренен и верит в себя.
Вайтари умел захватить слушателей, обладал тем таинственным даром, каким владеют великие демагоги и подлинные трибуны. Правда, Филдса не обманули его чисто ораторские приемы, – он еще не встречал политических деятелей, способных забыть о потенциальной аудитории в разговоре с журналистом, но репортер был неравнодушен к силе, может, потому, что сам был напрочь ее лишен и сознавал это, а Вайтари к тому же был наделен физической привлекательностью, которая одновременно раздражала Филдса и вызывала у него легкую зависть.) – Ваше присутствие позволит мне рассеять некоторое недоразумение. Я не могу выразить, с каким гневом и негодованием борцы за независимость следят за попытками прессы колонизаторов замаскировать подлинную цель нашей борьбы за свободу Африки, подменив ее той скандальной и оскорбительной версией, которую поручено было воплотить и поддержать тому Морелю. Мы знаем, кто ему платит и почему ему удавалось так долго ускользать от властей.
Он был той дымовой завесой, которой хотят прикрыть наши законные устремления. Нас это возмущает и бесит тем более, что нам надоело, что Африку воспринимают как зоопарк, место отдыха для пресыщенных людей Запада, которые утомились от своих небоскребов и автомобилей; они приезжают сюда, чтобы восстановить силы в первобытной обстановке и растрогаться от нашей наготы и наших слонов. С нас хватит, мы сыты по горло, и я прошу вас всячески это подчеркнуть; мы хотим вывести Африку из варварства, и могу вам поклясться, что для нас фабричные трубы в тысячу раз красивее, чем шеи жирафов, которыми так восхищаются ваши бездельники-туристы. Мы пришли сюда, чтобы покончить с этим недоразумением. А также, – однако заметьте, что это не главное, – добыть слоновую кость, как можно больше, чтобы на вырученные деньги купить современное оружие, нам его всегда не хватает. Лично я никогда не увлекался охотой. Я хотел бы даже, чтобы наш народ навсегда забыл, что был народом охотников. Это ведь тоже связывает нас с первобытными временами, с той архаической эпохой, из которой мы любой ценой выведем наш народ. Но движению нужны деньги. И наше присутствие здесь доказывает, что мы ни у кого не состоим на содержании. Мне предложили помощь в Каире, – я отказался. Но торговцы оружием не отдают свой товар даром. За него надо платить. Ваше общественное мнение полно жалости к слонам, а положение африканских народов ему безразлично либо от него скрывается. Я намерен привлечь внимание к Африке и рассчитываю на вашу профессиональную честь: вы должны обнародовать правду о нашем движении. Если для нашей цели нам надо будет пожертвовать всеми слонами Африки, мы перебьем их безо всяких колебаний…
Филдс прожил в Париже несколько лет, но еще не слышал, чтобы кто-нибудь настолько свободно изъяснялся по-французски. Он подумал: «На каком же языке Вайтари обращается к племенам ФЭА во время своих пропагандистских турне?» (Потом он попытался это выяснить.
Вайтари в совершенстве владел только диалектом уле. Около двадцати семи других диалектов были ему совершенно неизвестны. Он был одним из тех, кто, начиная с 1945 года, вел бешеную кампанию за обучение племен французскому языку и постепенный отказ от туземных диалектов. Причину отгадать было не трудно. Колдуны и вожди племен сохраняли власть, пока существовал языковой барьер. Для Вайтари французский язык был главным рычагом освобождения, объединения племен и орудием пропаганды, единственным способом борьбы с традициями. В диалекте уле нет слов «нация», «отечеств», «политика», нет даже слов «рабочий», «труженик», «пролетариат» и выражение «право народов распоряжаться своей судьбой» превращается в «победу уле над своими врагами». Таким образом, кажущийся парадокс, состоявший в том, что Вайтари стал непримиримым борцом за введение французского языка, имел вполне логичное объяснение.) Пока Вайтари говорил, стрельба на озере не прекращалась, – что было практическим подтверждением его слов. Как и у большинства американцев, у Филдса не было особой склонности к философствованию; он мало предавался абстрактным размышлениям, особенно после натурализации. Его больше занимали используемые средства, нечто осязаемое, то, что можно сфотографировать, чего с избытком хватало там, на озере, чем величие поставленных целей. 6 то время, пока черный трибун в полутьме тростниковой хижины с дрожью в голосе развертывал перед ними образ будущей Африки – индустриальной, электрифицированной, избавленной от своих непроходимых зарослей и первобытного уклада, Филдса занимала стрельба снаружи и он не мог побороть желания мысленно подсчитать количество убитых слонов (которое впоследствии столь неумеренно преувеличил). Он сделал еще один снимок с Мореля, Форсайта, Пера Квиста и Идрисса, сидевших, скрестив ноги, со связанными за спиной руками, – в этой позе побежденных чувствовался неуловимый отсвет вечности. Рядом с ними рыдала Минна, уже беззвучно, изредка проводя рукой по лицу. Сидя в маленьком парижском кафе, где любил встречаться со своими соотечественниками, Филдс потом скажет: «Единственная революция, в какую я еще верю, – революция биологическая.