«А потом...» Савва не договорил.
«Я договорю, сказал кто-то, и больно кольнуло его в глаза, ты ошибся: она не такая, не то и не так, не то она говорила, она хотела сказать... она спрашивала туда: «что выше любовь или душа?». Ради чистоты души, ради спокойной совести — жить во лжи, таясь, невыносимо! Она пожертвовала свою любовь. А ты ради любви продал свою душу».
«Любовью не жертвуют, сказал Савва, любовь покроет и самый грех!» — «Смирись!» — И больно кольнуло его в глаза, весь он подобрался: было такое, вот расплющит.
Виктор тянулся за толпой похожих — синие, багряные, лиловые, зелень меди и смола черные, и все это сборище сновало в клубах дыма, урча и воя.
«А ты подлец! услышал Савва и вздрогнул: глаза Виктора сверлили его, окуная в лед и паля огнем. Думаешь, покаянием отвертеться, вы, люди, тварь Божия. Ведь этак можно все «честные слова» сгладить, всякий обман оправдать и от всего отречься. Скажите, пожалуйста, какое геройство, подлецы вы все неблагословенные, вам и разум-то дан, чтобы обманывать. А есть такое, чего ничем не сотрешь: кровь! Смотри: твоя кровь! И высоко над головами он поднял листок из записной торговой Саввы, тебе это так не пройдет, клятвопреступник!»
И как по расчищенному Виктор прошел сквозь дымящееся пестрое месиво и ухватил Савву за шею, поднял над кроватью:
«Царевич! ты самозванец, так на ж тебе!» и ударил Савву головой о стену.
И со всех концов потянулись к кровати щипатые, щелча в глаза и сдавливая горло. И смяв, подбросили его под потолок.
Протяжный вой тугим настилом все покроет. Утрамбовывая, вызвучивало с переливом: то ли это Савва смертельно болея, то ли его мучители в яри.
—————
На крик сотник и сотничиха бросились к Савве.
Варнавы нет, а Савва на полу.
Он лежал навзничь: лицо потемнело, закаченные глаза, распухший прикушенный язык, и рот в пене.
3
«Бесноватый, надо вести в Симонов, отец Касьян отчитывает, ему виднее», — говорит Варнава.
И как это он тогда от сотника ушел, чудеса!
«Все шло ладно, рассказывал Варнава, а как стал Савва заговариваться, поднялось не весть что, святых выноси: лавки, стол под потолок, посуда, книги влет, вой, свист, лекотня, впились в волосья, за рясу дергают».
«Бесноватый» в доме не весело. А пуще того, не дай Бог, помрет. Не быть бы в ответе? Что скажет царь, как узнает?
Счастье Шиловых: нашлась у них родственница, соседка. А была она вхожа к царю: родная ее сестра Акулина Ивановна, первая царская стряпуха и в большой чести́ у царя. Шилиха о Савве соседке и о Варнаве, как попу бесы в голове поискали. Федосья жалостная, пожалела Савву, а о Варнаве заметила: «не след попу с бесами связываться». А и то правда, доведись до греха, Шиловы ни за что пропадут, не скроешь: Грудцын не Лубяная сабля, осло́вят.
Никогда еще так нагло не орали на Москве «слово и дело Государево», как в посмуту при царе Михаиле Федоровиче: «слово и дело» та же «черная немочь», а выражалась не в грызущей тоске, а в неописуемом страхе попасться: у кого не в пуху рыльце, знай для отвода: вали на соседа.
Федосья, захватя укропа, — никогда не мешает гостинец, будь то родная сестра — козырем отправилась в Кремль.
И у царской плиты сестре все раскудахтала и о Шилове и о Шилихе и о Варнаве и о бесноватом Савве, и чтобы Акуля довела до ближайших царских синклитов, а те б царю.
«Грудцын не Лубяная сабля, да и за Саблю нынче взыщут».
«Не забудь, Феня, чесноку, сказала на прощанье Акулина Ивановна, Лукьяныч у нас из всех овощей его предпочитает: и сердцу, говорит, очистка, и дух чистый».
Редкий из синклитов без поры и времени не терся на царской кухне, будто глаза ради и безопаски от наговора — легче легкого подсыпать в кушанье отраву! — а на самом деле и старому и малому было в развлеченье с поварихами посудачить: у Акулины Ивановны как наподбор, все они крупичатые, губки бочоночком, а с голоса пеночка и пышет. Непременным завсегдатаем кухни всякому в знать: царский шурин боярин Семен Лукьянович Стрешнев.
В тот же день во дворце только и разговору, что о Грудцыне, смоленском герое бесноватом Савве, стоит у стрелецкого сотника Якова Шилова на Стрешне.
Судьбу Грудцына царь принял к сердцу и приказал: как будет смена караулов, послать в дом к стрелецкому сотнику по два караульщика.
«Болезнь у его черная немочь, да надзирают опасно, не то, от бесовской докуки обезумев, в огонь или в воду кинется».
И еще велел царь повседневную пищу посылать Савве, и возвещали б о здоровье.
С этого дня в доме Шилова хозяйничали стрельцы—караульщики, что твои бесы, сотничихе другая забота.
А бесам, что караул, что без караула, лишь бы мучить. А Савва мучимый бесами, и вилкой не поковырял разварную царскую телятину. И о каком здоровье извещать царя, хоть бы скорее конец!
Так все и ожидали: кончится: и Савва и Шиловы и родственница Федосья и ражие караульщики и потемневшие от злости бесы.
Говорили, Виктор не в обычай, днем его никогда не видно, а к вечеру объявится, и уж не скрывался, во всем своем бесовском обличии: протянешь ему руку здравствуйте! так он, окаянный, хвост свой колючий сунет тебе, изволь потом в богоявленской воде руку вымачивать.
Стрелец—караульщик Харька Мышелов, озорной, пугая баб, рассказывал за ужином, будто Виктор, Харька видел собственными глазами:
«Уселся прямо на солнце, задрал беспятые ножищи, вывалил на стол свой астраханский хобот, ему де для просушки, лапой пошлепывает, мух отгоняет и пригогочет».
Ну, да у Харьки язык не перо, не кисточка, а самопис без обмочки.
Виктор, невылазно день и ночь в комнате Саввы, командовал над своей темной дружиной: их бесовское дело добросовестно подбрасывать Савву и, подпыром сбросив на пол, кулачить по чем ни попало.
С каждым днем бесы ловче проделывали над Саввой свои мучительные упражнения, а для Саввы тяжче.
* * *
Сегодня 3 июля, в Великом Устюге праздник, день Иоанна Юродивого. Этот день будет памятен Савве.
После тягчайших мук необычных, Савва, вконец обессиленный, крепко заснул.
В доме мертвая тишина.
Федосья побежала за Варнавой: все равно, и мертвого может поп, растормоша, поновить ради «христианской кончины живота». А сотник и сотничиха и с ними караульные стрельцы вошли к Савве.
Савва мертвый.
Стоят и смотрят: «прибрал Бог, царство ему небесное!».
И вдруг на оможенных глазах Саввы показались слезы. Не просыпаясь, он приподнялся, как бы что-то увидя, и отчетливо:
«Обещаюсь. Все исполню. Помилуй!»
И так это было страшно от мертвого слышать, на сотника и сотничиху напал столбняк, а стрельцы к Савве тормошить: охота дознаться с кем мертвец разговаривает. Но Савва только закатывал глаза, а сказать ничего не может...
Пришел Варнава с запасными дарами.
«Хорош покойник, сказал Варнава, дышит как здоровая лошадь!» А стрельцам попенял: «этак кулачищами и живого на тот свет немудрено отправить, а покойника беспокоить не годится».
И когда Савва проснулся, все его спрашивают, что ему виделось и отчего плакал.
«Видел я, сказал Савва, и, как во сне, слезы показались на его оможенных глазах, какая богатая багряная одежда на ней и вся она светится — это лицо ее, эти глаза ее. «Что с тобой, спрашивает, отчего так печален?» — «Ты сама знаешь, говорю, отчего я печален». Она улыбнулась и улыбка ее все озарила и свет теплом меня окутал. «Ты тужишь, как тебе выручить твою расписку». — «В моей любви к тебе». — «Я помогу, обещай мне, ты оставишь мир». — «Обещаюсь, помилуй!» И тут багор на ней вспыхнул изумрудом и разгораясь, переплавился в лазурь. И я услышал голос, этот голос я с детства помню, какое участие и какая нежность: «Савва на праздник в Казанскую ты придешь в мой дом — что на площади у Ветошного ряда. За твою страдную любовь перед всем народом я чудо явлю над тобой».