И это были не голодные и нищие слезы, это были голубые, такой голубиной чистоты его небесных глаз. И Савву потянуло и он подошел к страннику узнать: о чем это так горько плачет?
Виктор по привычке играя в лошадника, пропал в толпе цыган.
«Брат Савва, услышал Савва голос, я плачу, мои слезы по твоей душе. Савва, кого ты называешь братом, и ты думаешь это человек? В пропасть ведет тебя. На тебе кровь».
«Кто ты?»
«Я Семен Летопроводец, ты помнишь? нет-нет, ты все забыл. Я юродивый Христа ради и Пречистые Девы Матери».
И блестя голубыми слезами, закуковал он, переводя кукованье в заупокой:
«Упокой, Боже, рабу твою, убиенную Степаниду, в месте светлом, месте прохладном, месте покойном, иде же все праведные упокоиваются!»
И с последним протяжным кукующим словом Савва почувствовал, как там у него где-то в пустом его сердце вдруг открылся и ключом бьет прозрачный источник и всеми каплями до капельки подымается единым рыданием. Пусть и душа продана и руки в крови, но эта зарыдавшая боль осветила и опамятовала призрачную пустоту сердца, отравленного любовью.
Савва вздрогнул: сквозь небесное голубое вдруг кольнуло его и бьющий источник погас: Савва встретился глазами с Виктором. Виктор был далеко, но глаза его горели и были тут, перед Саввой — в них полыхал жгучий гнев.
Савва поспешно отошел.
Но все равно, никуда не спрячешься и ничего не скроешь. Видя только сверлящие, тянущие к себе глаза, Савва, как крючком поддетый, вытянут был из толпы. И догнал Виктора.
Виктор с остервенением набросился на Савву:
«Хорош гусь, связался с оборванцем! Этот слезоточивый прощелыга, знаю я их, не мало пустил честных людей по миру. Видит на тебе богатую одежду, только этого и надо, небось, ничего не остановит! Они зорки, знают, где поживиться. Разжалобит тебя, а потом удавом удавит. Их припев: «мать пустыня», — доведет он тебя до пустыни. И ты думаешь, он человек? И это человек Христа ради юродивый? Да что ему Христос, он сам Христос. Пришел в мир разрушить лепоту́ мира и создать свой: „прекрасная пустыня“ — грязь, нищета, жалоба, отчаяние, свету не видишь».
Савва, как онемел.
«Нет, тебя нельзя одного оставлять».
И Савва почувствовал, как пальцы когтями впились в него, а в ушах сверлящий холодный свист.
И уж не в Павловом перевозе на торгу, они стоят на площади в Шуе.
* * *
И видит Савва: высоко у дверей Собора Степанида. Она в дымчатом сером и, как из облака, спускается на землю.
Подошла к ним и с первым с Виктором христосуется. А потом подходит к Савве и поцеловала его в лоб.
Ревность и обида закипела на сердце у Саввы. И он плюнул ей в лицо. И отошел, не глядя.
Каменная сводчатая кладовая, под потолком железо. Как это страшно за человека очутиться в такой неволе: ни дверей, ни окон, холодный серый камень.
И когда Савва, глядя в свою серую ночь, погасил в себе последнюю надежду: «не уйти» — стена поднялась и открылся сад.
Степанида, но не та, не серое на ней, а коричневое, в роспуске на рукавах и подол пронизаны красным.
«С возвращением!» — говорит она и кружится, хочет подойти к нему, но так еще далеко. Так далеко, но голосом близко, и он идет ей навстречу, повторяя ее: «С возвращением».
2
Фома Грудцын вернулся из Персии в Устюг. Много вывез с собой кизильбашского добра: удачна была торговля и укрепилась дружба; Персию к рукам прибрать ничего не стоит, а какое богатство и народ сговорчивый: «Селамун алейкум!» и все тут.
Спрашивает Фома о сыне: жив ли Савва?
С горечью ему отвечает мать Саввы:
«От многих слышу, по отъезде твоем в Персию, до Соли Камской Савва не доехал, а застрял в усольском Орле. Распутно живет, казну расточил, торговлю забросил. Писала ему и не раз звала домой, не ответил. И жив ли, не знаю».
Фома смутился: так не похоже на Савву, матери не ответил. И сам пишет в Орел Савве: не намеревался б ослушаться —
«Немедля вернись, соскучился по тебе, хочу тебя видеть».
Ждет Фома. О сыне только и разговору. И чего бы не затевал, на первое Савва и в мыслях и в слове. Стали Фому, труня, не в глаза, а за спиной звать Саввич: чужая беда, что и счастье, надоедают.
А Савва домой не показывался, а и вестей о себе не дал: как в воду.
По весне Фома готовил струги с товаром. «Отыщу, говорит, из-подо дна достану, привезу сына домой».
И с первой попу́той отправился в Казань, а из Казани к Соликамску.
И как будет Фома в Орле, и прямо с пристани на Саввин склад. На дверях замок. Разбили, и как вошел, «то-то, думает, найду порядок!» и удивился: товары разложены по полкам, казна в целости, торговые книги подведены и счета выписаны. «Стало быть все неправда».
Да Саввы-то нигде нет.
И кого только ни спрашивает — и тому, кто скажет, сулит казну, не прожить — и всякий бы с радостью, да откуда взять, никому ничего не известно.
«Беспременно обещался быть к обеду, затверженно говорил Колпаков, а и к ужину не пришел. И в ночь, с Семенина дня, как быть греху со Степанидой, дома не ночевал. Злодеев всех переловили. На розыске воевода спрашивал о Савве, и как подвеся, огнем жиганули, в душегубстве сознались, а про Савву сказали: не знаем. С чего-то не поладил с Боженом».
Фома к Божену.
Встретились други — названные братья.
«Я жену потерял, сказал Божен, без хозяйки и в своем доме, как у чужих».
«А я потерял сына, сказал Фома, и не на что мне теперь казна, чужим не отдам, а в свои руки некому, все прахом пойдет.
Так ни с чем и вернулся Фома в Устюг. Жене все рассказал, — убивалась мать. А что ответит он там, скоро в последний путь, «сына, скажут, не уберег, куда пропал твой Савва!»
* * *
А Савва живет себе поживает в Шуе, и в ус не дует: о доме ни памяти, о матери, об отце ни речи, и только что по имени Грудцын, а как есть без роду и племени.
О ту пору была сложена притча «о Горе-злочастии», не о Савве ли этот горький сказ сказывает?
Затевалась война с Польшей. Сигизмунд, старый король польский, помер, наступило в Польше «межкоролевье» — для Москвы самое подходящее отобрать у поляков Смоленск. Война кончится для Москвы плохо, но кто же это скажет, чем все кончается. Было уверенно: Смоленск русский и без никаких.
По всем московским городам объявлен набор солдат. В Шую послан с Москвы стольник Тимофей Воронцов.
Всякий день на площади учил Воронцов охотников-новобранцев военному артикулу. Зевак, что на пожар, что на солдат, за ними дело не станет. Савва и Виктор, делать им нечего, ходили смотреть на ученье.
«Брат Савва, заговорил Виктор, то ли он заметил, как барабан оживляет Савву, то ли у него была еще и другая мысль, хочешь послужить царю? Через царей только и можно вылезть в люди. Не записаться ли нам в солдаты?».
Савва согласен. Надо же куда-нибудь деваться: безделье, что разгул, приедается. И то сказать, барабан ему по душе, а царская служба долг.
И оба записались в солдаты.
Воронцов не спросил, откуда и почему: охотники, что непомнящие бродяги и от хорошей жизни не заохотишься.
Не пропуская дня, ходят они на ученье. Дело пошло ходко и споро. За какой месяц Савва не только одолел солдатскую мунштру, а превзошел старших. Конечно, не без Виктора, но об этом кому знать.
Из Шуи Воронцовских солдат погнали на Москву. И в Москве они отданы были под команду немецкому полковнику для полка иноземного строю.
Немецкий полковник Оттокар Унбегаун, охулки в руку не положишь, отличил из всех новобранцев Савву за точные ответы и выправку. И в знак своего одобрения снял с себя свою расшитую драгоценным бисером немецкую шляпу и при всем честном народе под барабан нахлобучил на голову Савве. Все так и ахнули: наш устюжанин — Грудцын — и этакая на нем шляпенция: сияет, сам жар-птица. И поручил полковник Савве три роты в ученье.
«Брат Савва, говорит Виктор, содержать солдат, не свинью подкармливать, будет нехватка, ты только скажи, я достану и не на три, а на тридцать три роты. В твоей команде не бывать ни жалобы, ни ропоту».