Наступили летние каникулы. Свободные от школы, мы с Зили бешено носились по полям вокруг дома, обширным, как городской парк. Беллфлауэр-виллидж расположен в двадцати минутах от Гринвича, который, в свою очередь, находится от Нью-Йорка в одной короткой поездке на поезде. Здесь обосновались многие богатые семьи, но других домов такого размера в нашем городке не было.
От дома до улицы простирался широкий газон, струившийся вниз, словно тихий ручей. Задняя часть дома выходила на цветочные сады с террасой, а за ними был лягушачий пруд, окруженный поляной. К северу от дома, через дорогу, тянулся густой лес, а на южной стороне под пологом кленов расположился семейный кладбищенский участок, окруженный кованой оградой с заостренными прутьями. Когда я была маленькой, там было лишь три могилы: дедушки, бабушки и старшего брата моего отца, родившегося мертвым. Остальные части кладбища ждали своего часа.
Летом мы с Зили почти все свое время проводили на свежем воздухе, радостно вырвавшись из мрачных, темных комнат нашего дома и улизнув от шумных, вечно командовавших нами старших сестер. Нам это разрешалось, лишь бы мы не уходили за пределы принадлежавшей нам территории. Пожелай кто-нибудь найти нас, им бы это вряд ли удалось, но обычно никто и не пытался. Наши имена часто произносили скороговоркой, как одно целое: АйрисиЗили.
«Где же АйрисиЗили?» Этот вопрос обычно звучал именно так.
Но то лето – свадебное лето Эстер – было совсем другим. Привычные шалости меня уже не забавляли. Июнь был невероятно жарким – почти каждый день столбик термометра переваливал за отметку в тридцать пять градусов. И как будто этого было мало: в дополнение ко всему у меня, тринадцатилетней, впервые пошли месячные. Эстер показала мне, как пользоваться этой ужасной штуковиной – гигиеническим поясом; других приспособлений у нас тогда не было. Когда начались кровотечения, я осознала, что дни беспечного веселья подходят к концу. Я не очень понимала тогда, что со мной происходит, но знала, что распространяться об этом не стоит. Носить брюки нам не разрешали, и мне постоянно приходилось нагибаться и рассматривать ноги на предмет каких-либо неожиданностей.
Я предложила Зили устраивать прогулки на природе. Мы ходили смотреть божьих коровок и бабочек, а я брала с собой альбом для рисования и карандаши. О моих месячных мы не говорили, хотя Зили о них знала. Обсуждать такое не было принято даже с сестрами; я и маме не сказала, да и наверняка это не очень бы ее заинтересовало. Но начавшиеся кровотечения, пусть даже и небольшие, омрачили те летние дни. Если бы меня попросили создать палитру цветов для июня 1950 года, я бы начала с киновари, затем добавила гематит, а поверх – глубокий красно-коричневый; оттенки ватных прокладок стали бы фильтром для моей памяти.
В то воскресенье мы с папой и сестрами ходили в церковь. Вернувшись домой, мы с Зили пошли к лягушачьему пруду, где я стала делать зарисовки к ее портрету. Она беспрерывно щебетала что-то о свадьбе, спрашивая своим тоненьким голоском маленькой девочки на пороге зрелости:
– Правда же, Мэтью сказочный? – Она обожала называть мальчишек «сказочными». – Вот бы уже поскорее увидеть наши платья на свадьбу! – О платьях она тоже обожала говорить, называя их не иначе как «платьями принцесс». Они еще не были готовы, и Эстер тоже об этом беспокоилась – эти два пункта она никак не могла вычеркнуть из своего списка.
Зили все продолжала щебетать, а я все пыталась – безуспешно – ее нарисовать. Она слишком превосходила мои тогдашние таланты – черноволосая прерафаэлитка, уменьшенная до размеров одиннадцатилетней девочки. Они с Эстер были очень похожи – как две подставки для книг на полке сестер, начало и конец нашего алфавита[4]. Обе были спело-округлыми – в наши дни их назвали бы толстыми, в том негативном смысле, как это сейчас принято, но тогда все было иначе. Казалось, что их кожа не может вместить полноты их существа и что, если я надавлю пальцем на руку Зили, из нее потечет сок. Я даже знаю, что на вкус это будет спелый персик.
Мне сразу вспоминается стихотворение Кристины Россетти о двух сестрах и гоблинах: «А ну, налетай, а ну, покупай!»[5] Мы с сестрами очень любили эту поэму, хотя в то время еще не видели в ней эротического подтекста.
Потом мы проголодались и пошли домой, а в саду увидели Белинду – тоненькая фигура в длинном белом платье, розовый зонтик – прямо как распустившийся георгин – над ее головой. Она занималась цветами, издалека казавшимися пестрой полосой фиолетового, розового и желтого.
Цветник находился за домом, рядом с террасой, и это было целиком и полностью царство Белинды; основную работу делал садовник, но задания ему давала она. Это было единственное аккуратное и ухоженное место в ее жизни, с розами на решетке, кустами гортензии и стройными рядами петуний, сальвий и цинний. Такой порядок сильно контрастировал с тем, что было у нее в голове: темные дебри печалей и страхов, окруженные забором, ключ от которого был только у нее. Казалось, что солнечный свет – тот целебный свет, в котором купались ее цветы, – никогда не попадал в чертоги ее разума.
– Мама! – радостно крикнула Зили, и Белинда обернулась. Она смотрела на нас, и по плотно сжатым губам было понятно, что ей не хотелось отвлекаться, но она все равно улыбнулась.
В отличие от наших сестер мы всегда были рады ее видеть. А это удавалось нам нечасто – обычно только во время обеда или ужина, ну или в такие редкие моменты, как сегодня. Я не могу с уверенностью сказать, как именно она проводила свои дни. Она ухаживала за садом, консультировалась с Доуви по вопросам домашнего хозяйства, делала записи в своем спиритическом дневнике, иногда занимала себя вышивкой и рисованием. Днем она могла уйти подремать, потому что ночью всегда спала плохо. Трудно представить, как все это складывалось в целый день жизни, но жизнь эта в любом случае была почти полностью скрыта от наших глаз.
– Вы только посмотрите на себя! – обеспокоенно сказала она, взяв мое лицо за подбородок и поворачивая его из стороны сторону. – Вы обе красные, как редиски! – Другой рукой она приобняла Зили и сжала ее плечи. – Сегодня слишком жарко, чтобы быть на улице!
– Но ты на улице, – сказала Зили. Это и правда было удивительно, потому что днем, в жару, Белинда обычно не выходила из дома.
– Хм, – ответила она. Мы стояли, обняв ее за талию – несмотря на жару, от ее тела исходила прохлада. Мы чувствовали запах ее любимых духов «Вайолет флер» – реплики любимого аромата императрицы Жозефины. К запаху духов не примешивался запах пота, и было видно, что она недавно напудрилась. На улице она пробыла не так долго.
– Ты собираешь букет для свадьбы Эстер? – спросила Зили.
Белинда взглянула на нее, но не ответила. В подготовке к свадьбе старшей дочери она не принимала никакого участия, да и вообще никак этим не интересовалась. Сейчас я понимаю, что, возможно, то был предвестник подбиравшейся к нам беды.
– Я вышла посмотреть, все ли в порядке с цветами, все-таки такая жара. Волнуюсь за них. – Она высвободилась из наших рук, передала мне зонтик и нагнулась, проведя большим пальцем по лепесткам поникшей лиловой петунии, а потом по душистому горошку. Я тут же почувствовала укол ревности.
Белинда была привязана к своим цветам – как ребенок, связанный с мамой пуповиной; цветы питали ее жизнь. После долгой зимы она и сама расцветала при виде лепестков в своем саду, словно спустя несколько темных месяцев в ее мире вдруг зажигался свет. Но был только июнь, а цветы увядали.
– Мои цветы умирают, – сказала она, хотя это было не так: они сохли, как и все мы, но, как и все мы, они были еще живы.
– Они не умирают, у них просто солнечный удар, – сказала Зили, нагнувшись над клумбой и положив руку на спину Белинды. – Они поправятся.