Меньше, чем через два года, началась та самая, большая война, в скором наступлении которой не сомневался народ. Однако Гитлер все-таки первый попер. И это сразу ошеломило. Вот если бы мы начали свой очередной освободительный поход, что тоже хреново, но куда денешься, и на фига тогда Россия, как не для того, чтобы в освободительные походы ходить, как это ни бывает тошно. А тут поперли на нас. И народ пригорюнился не на шутку.
16.
Аркашу Карася оставили в городе с главным заданием – фиксировать все, что произойдет с евреями, при этом строго-настрого приказав никого из них, а особенно Шломо Евсеича, не пытаться спасти.
– И задание провалишь, – объяснили, – и ни одному еврею все равно не поможешь.
А Шломо Евсеич был даже рад тому, что Гитлер напал. Он и так знал, что век ему победы над евреями не видать, но теперь в этом даже не сомневался, ведь русских ему точно не одолеть. Так чего же он полез? Как – чего? Видимо, не договорился со Сталиным вместе евреев уничтожать. Стало быть, сам полез по души сталинских евреев. И это очень плохо, потому что погубит он еврейских душ неисчислимо, гораздо больше, чем это бы получилось у Сталина. Как бы действовал Сталин? Неужто согнал бы всех евреев Южной Пальмиры к одному или двум, или пускай трем, вырытым загодя рвам и начал бы планомерно из пулеметов расстреливать? Или стал бы свозить со всей страны евреев во всякие соловки с южлагами, чтобы там их, допустим, в бараках сжигать? Тоже вряд ли. Наверное, попытался бы вывезти всех евреев в Биробиджан, поставил бы там Илью Эренбурга секретарем обкома по идеологии, а Лазаря Кагановича – первым секретарем, и евреи бы ему там без права выезда за каких-нибудь лет тридцать коммунизм бы его дурацкий построили, если бы, конечно, им никто не мешал. Ну а потом обвинил бы Лазаря и Илью в коррупции, а всех евреев – в пособничестве Лазарю и сговоре с американскими империалистами, после чего выслал бы их поднимать, допустим, целину, а уже цветущий Биробиджан отдал бы передовикам славянского социалистического производства вместе с семьями. И, глядишь, пока они там все разворуют, евреи подняли бы целину. И как все было бы не так уж и безнадежно, но тут Гитлер попер.
И Шломо Водовозов занялся актуальной бухгалтерией. Из восьми его детей шестеро были мальчиками. Нужно было быть совсем уж дураком, чтобы не понимать, что это к очень большой, может быть даже до сих пор не виданной войне. И внутренне Шломо был к ней готов. «Итак, – вычислял он, – из шестерых сыновей один работает в таком секретном институте, что тот даже и не в Москве, а где-то совсем уж в глубинах страны. Нет, этот на фронт не попадет. Другой был уже знаменитым чемпином международного уровня игры на скрипке, почти не сходил с парадной, можно сказать, витрины государства, и его, надо понимать, тоже поберегут, хотя Монечка, конечно, будет обязательно проситься на фронт. Ну и хорошо. Его просьбу удовлетворят, и он отправится на союзнические гастроли в Лондон, в конце концов там тоже идет война, и даже можно будет попасть под гитлеровскую бомбежку, так что мальчику стыдно за себя после победы не будет».
С другими четырьмя сыновьями дело обстояло гораздо проще. Исай получит тяжелое ранение, станет инвалидом, но ничего, выучится и заведет семью, хотя и женится на медсестре-славянке. Что тут поделаешь? Внуки – гои, они тоже внуки, потому что не кошерных детей не бывает, а даже если и бывают, то Шломо Евсеич считал себя право имеющим на особое мнение. О трех других своих мальчиках он решил не думать ничего, кроме того хорошего, что каждый из них своего немца, конечно же, убьет. А вот что будет с девочками?
Шломо Евсеич вышел из задумчивости и поймал на себе взгляд жены. Она не решалась его ни о чем спрашивать, но старалась, и не без успеха, все прочитать на лице супруга.
– Надо быть сильными, – сказал Шломо Евсеич даже не на идише, но на иврите. Он вообще словами не разбрасывался, но на иврите как-то особенно. Этот язык не был для него языком сионистской повседневности, которая представлялась ему явлением, хотя и правильным, но слишком уж экзотичным, но оставался Святым и только Святым языком для особо исключительного употребления, ну там, чтобы, например, проклясть или благословить.
Сейчас он благословил.
«Надо быть сильными», – повторил он на иврите и с самым общечеловеческим видом вышел на улицу. Шел он на собрание Хранителей Южно-Пальмирского филиала Тайного еврейского общака. Хранители не были людьми социально заметными. Кандидаты в Хранители отбирались смолоду и одним из условий продвижения вдаль по тайному пути был полный отказ от социальной карьеры. На этот раз у Шломо Евсеича была личная просьба к Совету Хранителей, что, во-первых, хотя и не запрещалось, но рассматривалось как действие из ряда вон выходящее и в любом случае допускалось не более одного раза в жизни. И если жизнь, не дай Бог, складывалась так, что возникала необходимость второй раз обратиться с просьбой личного характера к Совету, то просьба рассматривалась, но сам Хранитель автоматически исключался из Совета, а его прямые наследники в течение пяти поколений не рассматривались в качестве кандидатов в члены Совета.
Но просьба у Шломо Евсеича была первая.
Хранители Тайного еврейского общака должны были решить сегодня два вопроса. Один был чисто техническим и жизненно важным десятой степени. Надо было выбрать, кому из партийных функционеров помочь в борьбе за власть в городе, когда в него вернутся коммунисты, которые из него еще не ушли. Другой был жизненно важным третьей степени, но на самом деле первым из тех, что были в компетенции местного Совета Хранителей еврейского общака. Это были вопросы человеческих жизни и смерти. О первых же двух степенях знали только особо посвященные Мудрецы ТАНАХа, имена которых были неизвестны даже Хранителям. Не ведали они ничего и о формальных организационных структурах деятельности Мудрецов Танаха. Догадывались лишь, что обсуждаются ими актуальные вопросы явления Машиаха и еще какие-то, мысли о которых от себя гнали по причине страха и трепета.
Итак, сегодня вечером предстояло выбрать сто двадцать из тысяч и тысяч обреченных на заклание еврейских семей, чтобы за стоящую того мзду эвакуировать их на одном из последних военно-морских транспортов, покидавших город. И транспорт этот должен был уйти не в Севас с красноармейцами на борту, но в Новороссийск с мирными гражданами еврейской национальности, до которого немцы еще не скоро дойдут. А уж из Новороссийска вырванные в последний момент из лап смерти семьи отправятся, например, в Сталинград, куда уж немцам точно в погоне за безоружными евреями не добраться.
Впрочем, там будет видно. А пока надо было отцепить целый корабль от флотилии так, чтобы командующий Черноморским флотом и сама Ставка Верховного словно бы ничего не заметили. Особой проблемы в этом не было, поскольку вся операция оплачивалась в твердой валюте, положенной на счета, открытые в швейцарских банках на имена решателей. На двадцать пятом году советской власти даже самые преданные идеям Маркса из них, хотя после партийных чисток и массовых расстрелов врагов народа таких уже не осталось, отлично понимали, что это такое.
И вот Шломо Евсеич хотел просить Совет, чтобы в число этих ста двадцати семей была включена семья одной из его дочерей. Просить при таких обстоятельства за две семьи было делом немыслимым: у всех есть дети. Сам Шломо выбирать между дочерьми и внуками не хотел, свалив эту нечеловеческую задачу на Совет. И на обсуждении этого вопроса он присутствовать отказался. Выйдя из комнаты собрания, он прошелся по прихожей, после чего остановился у окна, выходящего на улицу, и взгляд его застыл на здании кирхи, высившейся напротив наискосок.
Нарочно ли предыдущие поколения Хранителей выбрали для своих собраний квартиру с видом на Кирху? Об этом Шломо Евсеич мог только догадываться. Знанием истории местного отделения Тайного общака обладали лишь председатель, его заместитель и один из Хранителей, имени которого не знал никто, включая председателя. Бог весть, кто его назначал.