Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

(Такая декларация художественного суверенитета, такое самоопределение искусства относительно власти – черта не одного Битова, а целой культурной эпохи позднего советизма, ее сколько-нибудь значительных действователей. В то самое время, когда – если верить битовскому календарю – Автор «Солдат империи» принимает единоличное командование своей ротой, Александр Кушнер пишет:

Никем, никем я быть бы не хотел,
И менее всего – царем иль ханом…
…………………………………………………
…Что нам всего дороже на земле,
За что не жаль и жизнь отдать, и славу,
Под яркой лампой ждет нас на столе,
И шелестит, и нам дано по праву.
…………………………………………………..
Слух раскален… Ни слова за меня!
Я сам скажу, я сам за все в ответе.

Потеснил-таки хана – Автор-хан, как каламбурит Битов, перебрасывая легкий мостик от свободного сочинительства к запретному в те годы политическому чтению. И не стало ли провозглашение суверенности этого рода одним из первых в параде суверенитетов, расколовшем «империю»?)

Не стану прослеживать сложный контрапункт двух соперничающих в писательской голове замыслов – «имперского» и «обезьяньего». После семилетнего перерыва мы вступаем в последний этап авторского раздвоения. Пока ОН проходит вместе со страной все стадии перестроечного житья, притом отсчет вех меж гульбой и пальбой знаменательно ведется от рокового истребления виноградников («… лоза была уже вырублена, а оружие выкопано»), – и наконец погибает в имперском пожаре, творящий Я на те же семь лет застывает в осенней тишине обезьяньей рощи. Ни души. В машинку заложен пугающе белый лист. «Клавиатура поросла серой шерстью». Знаменитый Doppelgänger Гейне так простоял долгие годы у дома любимой. Здесь – столь же приковывающая, повелительная страсть: вдыхая жизнь в мир, «параллельный» сущему, художник принимает за него ответственность: покинуть – нечестно, расстаться – больно.

Но что же все-таки приключилось с Автором? Почему он потерял своего alter ego, «чумазого, наглого, родного», по какому недосмотру дал ему сгинуть – и вот измучен бесплодием одиночества? На последних страницах, в завершительной коде романа, вполне выясняется роль этого двойника. Не такая, как у Пушкина: «… в заботах суетного света ОН малодушно погружен». Скорее по Владимиру Соловьеву: «… Над черной глыбой / Вознестися не могли бы / Лики роз твоих, / Если б в сумрачное лоно / Не впивался погруженный / Темный корень их». «Темный корень» жизни, ее неразборчивая стихия, – вот кто такой ОН в этой игре. Но… ОН же – вполне законченный типаж, «солдат империи», тот, кому не дано ее пережить. Вся эта паразитическая, в сущности, неприкаянность, житье на халяву, запойная рисковость и вийоновщина – они утратили электричество и духоподъемность, как только перестали быть формой «тайной свободы», формой сопротивления. И в этом смысле действительно: «Империя кончилась, история кончилась, жизнь кончилась – дальше все равно, что». Драма Автора – не личная драма Битова, не след его капитуляции перед «новыми временами», перед прозой жизни, внутри которой выжившие «солдаты» как-то устроились и некуда и незачем их больше вести. Но и не драма страны, якобы прекратившей существование после утраты ложно-имперского облика. Приходится признать: драма поколения (хоть и немило мне это опошленное слово). Да, все мы тогда поистратились, потеряв добрую половину души, и хоть вроде бы не совсем зря – а спасиба смешно дожидаться. Битов пишет эту боль изобретательно, динамично, весело – и честно.

Но не так-то плохо все обстоит. В отсутствие ЕГО Пишуший все же высекает из себя искру, и на лист бумаги ложится внушительный портрет обезьяньего вожака, пышущий грубой, но несомненной энергией жизни (как бы в возмещение утраты; ведь и «ОН был ловок, как обезьяна», – «крупный экземпляр, однако»). А над московской площадью, окольцованной танками и баррикадами, далеко-далеко простирается небо Преображения, исполненное ангелов, к чьим «крыльям пристал, как куриный помет, небесный мусор русских деревень, прикидываясь патиной: избы, заборы, проселки, колодцы, развалины храмов и тракторов…».

И неистребимый Павел Петрович опять выводит Автора из одиночества и собеседует с ним – Боже упаси, не о «политике», а о таком биокосмическом чуде, как физиология сердца. И не ждет он ничего от «событий»: «А ни… не будет! Слава Богу и будет». А между тем тащит-таки на баррикаду железную спинку от кровати. И правильно делает.

Новые сведения о человеке (Андрей Битов)

Одинаково у всех.
И у разных одинаково,
не только у одинаковых.
Андрей Битов. Лес

1. Жизнь человека

«Хорошо бы начать книгу, которую надо писать всю жизнь», – пожелал себе наш автор в совсем раннем рассказе «Автобус». Пожелал – и сделал: сел за свою книгу жизни, не кончая ее, может быть, до сего дня. Говоря языком нынешней литературной науки, Битов всю писательскую жизнь – нет, точнее просто: всю жизнь – исторгал из себя единый метатекст, открытый разнообразным способам членения. «Битов – великий комбинатор собственных текстов», – так откликнулся Сергей Бочаров на одну из составительских акций прозаика. Но, добавлю, такая «комбинаторика» потому именно возможна и убедительна, что каждая вещь писателя сращена множеством жилок с большим текстовым телом; из него-то и вынимаются фрагменты, цельные куски, в зависимости от того, какого рода связи выбраны путеводными в одном или в другом случае. Каждая выборка – новый литературный организм под новым смысловым акцентом.

Этим путем Битов обновил арсенал написанного, скомпоновав объемистый четырехтомник и назвав его «Империя в четырех измерениях». Он представил себя свидетелем-летописцем ушедшего города – Ленинграда-Питера, еще не помышляющего о возвращении прежнего звучного имени; ушедшей эпохи – от оттепельных поползновений до черты, подведенной 1991 годом; ушедших пространств – от Балтии до Хивы; ушедшего типа сознания, представленного «лишними» интеллигентами, к коим относится наряду с Монаховыми-Одоевцевыми и сам повествователь. И ему, кажется, вполне удалась эта неожиданная историографическая роль, словно ради нее он только и жил, восприняв долг, завещанный от Бога.

Но нет, не только ради нее. И вообще Битов – куда больше, чем летописец, испытатель естества. Соответственно, не слишком массивный том повестей «Обоснованная ревность» (1998), как ни странно, в чем-то сосредоточенней и глубже предшествовавших ему четырехтомных «анналов». Его зазывное название намекает на терпкость знакомых всем внутренних драм. А мог бы он быть поименован и так, как доназвана первая часть битовской трилогии странствий («Птицы, или Новые сведения о человеке»), каковым титулом я и воспользовалась для своих заметок.

Собеседник автора из «Человека в пейзаже» – живописец-любитель и любомудр-самодум Павел Петрович – говорит о себе так: «Еще почему вряд ли я художник… Я все постичь хочу, а не изобразить». Битов – превосходный художник; словесный рисунок у него виртуозно интонирован и доносит все, что ему поручено, – от атмосферического гения местности до полусознательных вибраций души, от надсады до юмора. Но каким-то боком самооценку П. П. он мог бы отнести и к себе. Его писательское усилие – воспользуемся образом, предложенным тем же собеседником, – то и дело прободает красочный слой на холсте, вспарывает самый холст литературного вымысла и вторгается в личное жизненное пространство, где автор осуществляет «нелицеприятное противостояние собственному опыту».

136
{"b":"819040","o":1}