— Что вы, укаджан, — взмолилась хола, — я ее кое-как выпросила у бригадира, разве завтра он отпустит? Сами же знаете, сколько работы!
— М-да, — с досадой произнес он и повернулся к Гузаль, — садись на стул, сестрица, рассказывай. Что у тебя болит?
— Голова, — ответила за нее хола, — наверно, солнцем ударило. — Она посадила Гузаль на стул. Врач надел на руки резиновые прозрачные перчатки и начал ощупывать голову, изредка спрашивая «здесь болит?». Он сжимал пальцами точки, и они, конечно, болели. Гузаль отвечала утвердительно. Потом он снял перчатки, прошел за стол и произнес:
— Ничего особенного, хола, переутомилась девочка немного. Я выпишу рецепт, купите в аптеке лекарства, пусть попьет таблетки несколько дней, как рукой снимет!
Он быстренько написал рецепт, сунул его в руки хола и стал с нетерпением ждать, пока они выйдут, то и дело поглядывая на часы. Хола и Гузаль вышли.
— Ты иди домой, доченька, — сказала хола, когда подошли к аптеке, — я мигом за тобой приду, только куплю лекарства. Поставь чай пока.
— Эти таблетки мы без рецептов даем, хола, — пробасил аптекарь, — называются пенталгин. Как только голова заболит, приходите и берите.
— Спасибо, — поблагодарила хола, но ей и в голову не пришло удивиться поступку врача. Она считала, что так и положено…
Шли дни. Хола следила за тем, чтобы Гузаль исправно принимала таблетки, напоив с утра, она давала ей и с собой, чтобы выпила во время обеда. Но улучшения в дочери не видела. Гузаль была все так же молчалива и грустна, если и помогала матери по дому, то словно бы из-под палки. Зебо-хола уже перестала и спрашивать ее о чем-либо, переживала молча и не могла придумать выход. Ей было жаль дочь, жаль и себя, жаль и младших детей, потому что те, видя состояние старшей сестры, как-то притихли, вроде бы сразу повзрослели, перестали баловаться, и над домом, едва стемнеет, повисала гнетущая тишина. Только мурлыкал телевизор, да и то не всегда. Теперь его включали редко.
Менгнар-тога редко бывал дома, поливы чередовались часто, правление колхоза понастроило для поливальщиков легкие навесы, организовало горячее питание, и люди дневали и ночевали в поле. В один из его приходов домой хола поделилась с ним своими тревогами за дочь.
— А что она сама-то? — спросил тога.
— Говорит — жарко, устает.
— А ты что думаешь, легко там, — нахмурился тога. — Я мужчина и то еле ноги передвигаю. Пройдет, от работы еще никто не умер!
— Может, вы сами с ней поговорите, — сказала хола, — она прислушается к вашим советам.
— Сказал же — пройдет, значит, пройдет, — оборвал ее тога. — Недолго осталось, еще недельки две и полегчает. Поговорю с бригадиром, может, освободит ее от работы, пусть отдохнет малость. — Тога, по правде, боялся разговора с дочерью. В его памяти были свежи события двухлетней давности.
Как-то поздней осенью Гузаль пришла домой расстроенная, заплаканная. Мать стала успокаивать ее, несколько ласковых слов сказал и он. Гузаль послушала их и взорвалась яростью. Глаза ее превратились в пламя, два маленьких костра, готовых пронзить насквозь.
— Во всех моих несчастьях виноваты вы оба да ваши родители, — стала кричать она. — Побоялись, что два узелка тряпок уйдут на сторону, поженились между собой, поэтому я и родилась такой. Умереть бы мне скорее, чтобы и вас не видеть, и жизнь такую невыносимую! — Она вдруг замолчала, точно бы опомнилась, что мать и отец, собственно, ни при чем, а те, кто соединил их в браке, уже давно на кладбище, отвернулась, села в уголок, съежившись, тихая, как мышь.
С тех пор тога дал зарок не вызывать гнева дочери, избрал удобную для себя позицию — не вмешиваться в ее дела, пусть с ней занимается мать, женщины лучше поймут друг друга. Вот и сейчас он сменил одежду, выпил пиалу кислого молока и ушел. Хола была в отчаянии. Не придумав ничего путного, она решила смириться со всем, что происходит на ее глазах.
И саратан уже подошел к концу. Состояние Гузаль не менялось. Дни шли, хола не замечала в ней улучшения, равно, как и ухудшения. Подумала, что муж, видно, прав, работа изводит дочь, полегчает в поле, станет лучше и ей. И как бы в подтверждение ее мыслей, сегодня вечером дочь пришла совершенно другой. Она была похудевшей, загоревшей, как головешка, но словно бы встряхнувшейся от долгого недомогания. Она обласкала детей, всем принесла по шоколадке и стала помогать матери, как ни в чем не бывало. Хола обрадовалась, хотя не знала, чем объяснить такую перемену.
8
Девушки и юноши бригады каждое утро собирались на окраине кишлака, откуда потом отправлялись на работу. Собирались задолго до восхода солнца и обычно, дожидаясь кого-нибудь из задержавшихся, делились последними новостями. Гузаль стояла неподалеку, прислушиваясь к разговору, и наслаждалась прохладой, которая бодрила, придавала сил. Она дышала глубоко, в полную грудь, будто хотела запастись свежестью на весь нескончаемо длинный день.
— А Батыр-то наш вернулся, — хихикнув, объявила Кумрихон, соседка Батыра.
Гузаль, затаив дыхание, незаметно приблизилась к группе девушек.
— Да ну, — воскликнула Зульфия, — не может быть! Экзамены в институте, по-моему, принимают до двадцатого августа, а сегодня какое число?
— Надежда нашей школы, — начала с пафосом Кумри, — кумир акджарских девиц, единственный предмет их тайных вожделений Батырджан-ака изволили написать сочинение по литературе на единицу. Они сказали, что тема не понравилась, и поэтому нарочно сделали это.
— Шпаргалки, видно, не было у него, — заметил кто-то, — вот и куражится теперь. Гм, тема не понравилась! Знаний не было, вернее!
— Слушай, Кумри, а ты-то откуда узнала про все это? — спросила Зульфия.
— Равза-хола через забор рассказывала моей матери, а я не могла заткнуть уши, даже, наоборот, навострила их, чтобы ни одно слово не пролетело мимо.
— А дальше что? — нетерпеливо перебила ее Зульфия.
— Равза-хола тяжело вздохнула, высказала несколько проклятий в адрес руководства института, которое подсунуло ее сыночку нелюбимую тему, и пошла жарить для него баранину. Моя мама, естественно, повздыхала с ней и вернулась к дастархану, за которым сидела я. Сказала негромко: «Приехал ее оболтус! Провалился на экзаменах, а она его героем выставляет, точно легендарного Фархада. Будущей весной уйдет в армию, там ему вправят мозги».
— Твоя мамаша рассуждает так, точно сама двадцать лет пробыла в армии, — заметила Зульфия.
— Ха. Хуррам наш тоже был одного с Батыром поля ягода, даже хуже, разгильдяем, каких свет не видел. Отслужил два годика, приехал, точно шелковый.
— Что ж, до весны еще далеко, пусть повкалывает с нами кетменем.
— Мама с папой не позволят, он у них один, — сказала Кумри. — Будет мотоциклом своим пугать кур. Пошли девчата!..
Над Бабатагом уже расползалось зарево восхода, оно захватывало небо, окрашивая его в лазурный цвет. На противоположной стороне долины вспыхнули языками таинственных костров пики Байсун-тау, что и летом не снимают снежных шапок. Показался краешек диска солнца, свет залил долину, и только подножье Бабатага, где раскинулись поля бригады, утопало еще в тени. Гузаль знала, что, пока они дойдут до них, светило оторвется от гребня хребта и устремится, словно огненная птица, ввысь. И поля будут тоже залиты яркими лучами.
Весть о Батыре обогрела ее душу. «Теперь, — думала она, — я буду видеть его каждый день, знать, что он есть на этой земле, а большего мне и не нужно. Только бы видеть».
Весь день Гузаль чувствовала себя окрыленной, работала легко, и зной, казалось, к ней лично был гораздо милосердней. Могла бы работать и во время перерыва, но знала, что бригадир не разрешит. В колхозе было заведено: летом с тринадцати до шестнадцати часов ни одной души в поле не должно быть. Поэтому в этот промежуток жизнь на полях казалась вымершей. Колхозники отдыхали в тени навесов полевых станов, а тракторы, уткнувшись мордами в тени придорожных шелковиц, не тарахтели моторами, позволяя людям побыть в тишине.