— А вы напрасно волнуетесь, Наргизахон, — сказала Халима-апа, подвинувшись к ней и положив руку на плечо, — во-первых, Гузаль, вероятнее всего, в девятый не пойдет, хоть и окончит восьмой успешно. Родителям ее тоже больно видеть, каких трудов ей стоила эта учеба. Заставят пойти в поле. А во-вторых, вспомните свою такую же пору. Так ли уж вы преданны тем своим привязанностям, а? Жизнь рассуждает по-своему, дорогая, со временем вы пожалеете, что нервничали зря. Гузаль, я уже сказала, в лучшем случае пойдет работать.
— А в худшем?
— Поступит в ПТУ учиться на тракториста, хотя я не представляю, как она станет взбираться на железного коня. Лично я решила посоветовать Гузаль учиться на повара. Всю жизнь проведет на кухне.
— Что вы, Халима-апа, — рассмеялась Наргиза Юлдашевна, представив Гузаль поварихой, — ни в коем случае не советуйте ей этого, у людей аппетит пропадет, как только узнают, какая уродина готовит блюда. Пусть уж в бригаду идет. — Она подумала, что Халима-апа в общем-то права. Чего это ей, умному человеку, ударило в голову расстраиваться из-за этой девчонки, неужели других забот нет. Жизнь — справедливая штука, она все расставит по своим местам. И все-таки… Где-то в глубине души Наргиза Юлдашевна сомневалась в том, что поступит разумно, дозволив получить свидетельство Гузаль.
Когда солнце находилось в точке у оконечности Бабатага, Халима-апа поднялась со стула, поблагодарив за угощение. Наргиза Юлдашевна вышла проводить ее к калитке, затем оказалась с ней и на улице, продолжая разговор. Навстречу им шли Гузаль и Рано.
«Гидры, — подумала Гузаль, — сговариваются, чтобы ужалить меня побольнее!» От этой мысли словно бы червь вкрался в душу и начал точить ее, настроение Гузаль сразу упало. Она не знала, что делать, но чувствовала, что Наргиза Юлдашевна, увидев ее снова в компании дочери, возненавидит еще больше. Тем более, что это случилось на глазах Халимы-апа.
— Выше нос, Гузаль, — приказала Рано, заметив грусть на ее лице.
— Ага, — кивнула она, но бороться с собой не могла…
7
До саратана — знойного периода лета — оставалось около недели, но трава на адырах уже выгорела вся, а ее остатки унесло жгучим «афганцем», и поэтому их склоны и лбы казались обритыми наголо. Рдели бока абрикосов, и на рынках уже торговали раннеспелыми огурцами и помидорами, появились и первые дыни — хандаляшки, кругленькие, золотистые и сладкие, как мед.
Дел в колхозе с каждым днем прибавлялось. После каждого полива хлопчатника шел в рост сорняк, нужно было выпалывать его, чтобы осенью комбайны собрали чистый хлопок. Люцерна подходила под третий укос, янтак созревал, надо было и его заготавливать, овец перегнать в горы, на летние выпаса, отремонтировать школу, овчарни, фермы, пройтись грейдером по внутрихозяйственным дорогам, словом, дел было невпроворот. А тут еще на поля обрушилась тля, надо и ее уничтожить. И стар и млад были в поле, уходили туда чуть свет и возвращались затемно.
Гузаль, сдав экзамены и получив свидетельство, как и большинство сверстниц, работала в бригаде. Поступать в СПТУ не разрешили родители. Они вполне резонно решили, что Гузаль живет в кишлаке в уже привычной для нее обстановке, а там, вдали от дома, среди новых девушек и парней, кто знает, как обернется дело. Но Рано уже с ней не было. Наргиза Юлдашевна, взяв отпуск, увезла дочь то ли в Ташкент, то ли в Самарканд, к своим родственникам, на все два месяца. За это время, думала она, Рано поостынет, пообщается там с подобными себе, а уж потом ни за какие деньги не согласится продолжать свою дурацкую дружбу с Гузаль. Но отсутствие Рано заметно сказывалось на Гузаль, настроение у нее менялось чаще, чем тучи закрывали солнце весной. То она была весела и жизнерадостна, то вдруг впадала в депрессию, никого видеть не хотела, только придет с работы, ложилась спать, но не засыпала, а лежала с открытыми глазами до полуночи, а то и дольше, ворочалась с боку на бок, думала все о своем, вздыхала, порой всхлипывала. Если мать интересовалась, в чем дело, она ссылалась на усталость и жару.
Действительно, жарко было и по ночам. Воздух над кишлаком повисал в неподвижности, и с болот Сурхана обрушивались тучи комаров, от них ничто не могло спасти. Они продирались сквозь марлевый полог и кусали, впиваясь острыми жалами в тело. Хола и сама нередко не могла долго уснуть, шлепала ладонями прилипших к шее или рукам насекомых, потом все это надоедало ей, и она разжигала полусырой кизяк и таким образом спасалась от комаров. Правда, спать окутанной едким дымом тоже не очень приятно, даже очень неприятно, но все же лучше, чем просыпаться утром с опухшим лицом и волдырями на шее. Об усталости и говорить нечего. Зебо-хола знает, что это такое — работа летом. Наступит саратан, станет и того труднее.
За неделю до саратана Гузаль резко изменилась, и Хола обратила на это внимание. Один день, второй, третий. Гузаль подавлена, грустна, придет с работы, и молчит, молчит, уставится в какую-нибудь точку, и ты хоть кол теши на голове, не обернется, не пошевелится. Попросишь что сделать, точно заведенная кукла, пробренчит своими пружинами, затем сядет и опять прежняя поза. Но хола, как всегда, ни о чем не расспрашивала ее.
Причина такого поведения Гузаль была в том, что Батыр, которого она видела каждый день, обязательно находила возможность хоть искоса взглянуть на него, поехал поступать в институт. Ей казалось, что жизнь потеряла для нее смысл. Она была уверена, что в любой институт примут такого красавца, не могут не принять, а уж девушки там начнут табунами бегать за ним, как это было в школе. И от мыслей, что она больше никогда не увидит парня, на душе было тошно, хотелось броситься с высокого яра и распрощаться с жизнью, чтобы закончились для нее мучения. Но такого яра в кишлаке не было, для этого следовало уйти подальше в отроги Бабатага. Днем изнурительная работа, люди вокруг, шутки, смех, все это как-то отвлекало ее от грустных мыслей, но только наступал вечер, Гузаль места себе не находила. Она представляла, как Батыр с новыми девчатами ходит на индийские фильмы, угощает их конфетами и мороженым и влилась на него, приказывала себе не думать о нем, выбросить из сердца, но… сердце не подчиняется разуму, оно готово простить ему все-все, лишь бы снова появился в кишлаке, лишь бы Гузаль хоть еще раз увидела его.
Чувствуя, что уже дальше нет мочи видеть дочь такой, Зебо-хола решила сводить ее к врачу. В один из дней она пришла в бригаду засветло, и, получив разрешение табельщика, увела Гузаль с собой.
— Мама, я совершенно здорова, — сказала она, следуя за ней, — только голова изредка побаливает, так это от солнца.
— Ну и хорошо, дочка, — согласилась хола, — врач посмотрит, посоветует, как с головой быть. Ведь у других же ничего не болит, верно?
— Откуда я знаю, — ответила Гузаль, — не спрашивала.
Они пришли к участковому врачу к концу рабочего дня. Врач Сагдулла, еще неженатый парень, собирался с друзьями посидеть в чайхане на мальчишнике. Там предполагалось приготовить плов, выпить грамм по сто, затем затеять аскию, просто поболтать о всякой всячине, весело провести вечер. Он уже снял было халат, повесил его на вешалку, как постучали в дверь.
— Войдите, — сказал он громко, стоя посреди комнаты, засунув руки в карманы.
Вошла Зебо-хола и чуть ли не втащила за собой Гузаль. Поздоровалась. Начала рассказывать о ней.
— В последние пять дней, укаджан, Гузаль совсем изменилась, тает на глазах. Правда, жара проклятая тоже сушит человека нещадно, но… посмотрите ее, пожалуйста, посоветуйте, как быть-то.
«До чего же природа изобретательна, — подумал доктор, с отвращением взглянув на Гузаль, — надо же, как изуродовала человека. Аджина и та, наверно, приятнее ее». Ему казалось, что стоит прикоснуться к ней, как и сам превратишься в урода.
— Видите ли, хола, — сказал Сагдулла, — у меня уже рабочий день кончился. Я вот, — он показал на дипломат, стоявший у двери, — собрался идти к больным по домам, а их тоже немало. Кому укол сделать, кого осмотреть, ну и так далее. Может, завтра с утра, а?