Не верилось ему, что лишенная материнского молока, дочь способна выжить. В душе он прощался с ней всякий раз, едва мать начинала рассказывать о ее хворях, думалось, что не эта болезнь, так другая унесет ее из жизни. И чувство вины, и мрачные мысли о дочери он пытался подавить работой. Бросался туда, где было труднее всего, допоздна засиживался в конторе, принимая людей. И это действительно помогало ему забываться, но когда выпадало ему остаться с самим собой, то эти часы казались самыми мучительными и невыносимыми. И тогда, даже если было слишком поздно, независимо от погоды, Муминов уходил из дома, шел куда глаза глядят, а потом, внезапно опомнившись, поворачивал обратно. Мать, видя как он переживает, начала исподволь поговаривать о женитьбе, не прямо, конечно, а намеками. Мол, — называла имя молодой вдовы, — словно былинка на ветру, того и гляди сломается от тоски. Теперь уже ясно, что муж у нее погиб, не вернется, это она и сама поняла, рада бы построить новую семью, да… А какая она умная, добрая, красивая. Детей любит… Ну, чем не мать хотя бы нашей Норой?!
Муминов отмалчивался или же ссылался на занятость, мол, сейчас ли думать о жене, когда дел столько, когда люди надеются на меня, верят, что я им помогу улучшить жизнь.
— Разве плохо мы живем, сынок, — переходила в наступление мать, — за два года колхоз, слава аллаху, начал давать зерно на трудодни. Пусть пока маловато, но все же… Зайди в любой дом, ячменной лепешки уже не встретишь. Люди познали вкус плова. В котле мясо стало вариться. — Она глубоко вздыхала и продолжала: — Девочке нужна мать, сынок, пойми ты это. Если ты женишься ради такой благородной цели, Марьям простит тебе все!
— Сам стану для нее матерью, — отвечал Муминов и старался уйти побыстрее от разговора. Он шел к калитке, а вслед слышал жалобы матери на то, что она стара, что ей непосильна такая ответственность, как воспитание внучки, что дни ее становятся короче и она уже давно готовится к встрече с невесткой на том свете…
Наступила третья весна пребывания Муминова в Джидасае. И как всегда, она принесла немало хлопот. Муминов находился там, где было больше всего работы. Нужно было — брался за кетмень, требовалось — становился за соху. А председательские дела он решал в конторе вместе с Ниязом, засиживаясь иногда до полуночи. Уставал так, что, положив голову на подушку, мгновенно засыпал. А утром все начиналось сначала.
В тот день он работал допоздна. Уже над Бабатагом показалась щербатая луна, когда хосилот Раим-бобо бросил кетмень и произнес:
— Хватит, раис, идемте.
— Вы идите, ата, — сказал он, — я еще поработаю. Земля-то как пахнет, а?! Здорово!
— Понимаю, — Хосилот улыбнулся и пошел вслед за таявшими в ночи фигурами колхозников. — В конторе будете?
— Да, через часик, пожалуй.
Муминов продолжал с силой взмахивать кетменем, очищая арык. Потом почувствовал усталость. Надел шинель, перекинул кетмень через плечо и медленно побрел в сторону кишлака. Он шел домой и предвкушал мысленно радость встречи с дочерью. Она была очень похожа на мать. Уже ходила и, главное, узнавала его. Едва он входил в дом, как Норой спешила к нему с протянутыми ручками, переваливаясь с ноги на ногу, как уточка. Она что-то лопотала, прильнув к груди, но Муминов не понимал ее языка, прижимал ее мягкое и теплое тельце к себе осторожно, боясь причинить ей боль, и чувствовал, как изо дня в день растет в нем любовь к этому маленькому существу. И теперь он уже спешил по вечерам домой только ради того, чтобы обнять и поцеловать ее. Это входило в привычку, становилось неким ритуалом перед тем как, поужинав, отправиться в контору.
Было тихо, под ногами слегка похрустывал начавший твердеть ледок. Вдали мелькали тусклые огни в окнах кишлака. Тропа петляла между зарослями камыша и джиды, и огни то исчезали, то появлялись снова. Вдруг он услышал шаги, быстрые и легкие. Оглянулся, в темноте заметил легкую тень. Остановился и прислушался. Шаги приближались.
— Уф, слава аллаху, что вас встретила, — произнесла, Сайера и только потом поздоровалась: — Ассалому алейкум, раис-бобо.
— Ваалейкум, Сайерахон. — Спросил: — Почему «слава аллаху»?
— Боязно ведь. Вдруг волки нападут. Или барс.
— Волков бояться — в лес не ходить, так у нас говорили на фронте, — сказал Муминов. Потом спросил: — Почему так поздно?
— Шарафатхон приболела, я доила и ее коров.
— Похвально, Сайерахон. Всегда нужно помогать.
— Спасибо, раис-бобо, что замечаете доброту. Позвольте и мне спросить.
— Пожалуйста.
— Почему вы так поздно, а? — спросила она немного кокетливо.
— Такая работа.
— Смотрите, не надорвитесь, раис-бобо.
— Вам я посоветовал бы то же самое.
— Гм. Я женщина, привыкшая к перегрузкам.
— А я — солдат. — Помолчал и неожиданно для себя добавил: — Знаете, я соскучился по тишине. И только дома понял это. Я хочу слышать только себя да кетмень, который вгрызается в землю. Чтобы пули не жужжали вокруг, как осы.
— И больше ничего вас не волнует?
— Не задумывался, Сайерахон.
— Некогда?
— Возможно.
— Бедный солдат, и пожалеть некому!
Муминов ничего не ответил. Сейчас он думал о ней. Вернее, о ее упрямстве. Уже полтора года уговаривает вступить в партию, а она все шуточками отделывается, мол, что вы, раис-бобо, не доросла я еще до этого, пусть другие… Да и с беспартийной спросу меньше. Все-таки я женщина…
— Ну вот, раис-бобо, я уже и дома. — Она остановилась у калитки. — Спасибо…
— Уже? — с сожаленьем спросил Муминов. Ему не хотелось так быстро расставаться с ней.
— Может, пиалу чая, раис-бобо?
— С удовольствием, — радостно воскликнул он. — Почему бы председателю не посмотреть, как живет колхозница?
— Раис имеет право на это, — сказала она лукаво.
— Я слышал, что… — Он хотел ей напомнить, как она выгнала прежнего председателя, но сдержался, боясь оскорбить ее. — Впрочем, это неважно…
— Прошу. — Она пропустила его вперед. — Я сейчас, раис-бобо. Сына возьму у соседки.
Она вернулась очень скоро, ведя за руку карапуза. Увидев Муминова, мальчик подошел к нему и протянул руку:
— Здравствуйте, дядя.
— Привет, малыш.
— Я не малыш, а мужчина, мамина опора и надежда.
— Извини, брат. Как тебя зовут?
— Шарип. А вы кто?
— Дядя, просто дядя и все.
— В гости к нам пришли, да?
— Да, на пиалу чая.
— А конфеты принесли, или навват? Кто ходит в гости, должен и конфеты принести.
Муминов смутился.
— Видишь ли, Шарипбай, я случайно попал к вам. В следующий раз, если меня пригласят, обязательно принесу и гостинец. Я порядки знаю.
— Ладно. Идемте в дом.
В комнате, как и у большинства колхозников, было пусто. На полу лежал довольно потертый палас. Одеяла были сложены в нише стены. В углу стоял сандал, накрытый одеялом. Сайера зажгла семилинейную лампу, свет которой был тусклым, сбегала к соседке и принесла горячих углей для сандала. Посадила Муминова, предложив ему поговорить пока с Шарипом, а сама занялась ужином. Расстелила дастархан на сандале, поставила пиалу со сливками и принесла чайник чая. Для сына в касе принесла кипяченого молока. Накрошила туда лепешек и подвинула к мальчику:
— Ешь, сынок, и расти быстрей.
— А вот с этим делом спешить не надо, — сказал Муминов, разливая чай. — Я бы с удовольствием вернулся в его годы.
— Пусть уж растет, мужчина в доме нужен.
Отпив глоток чая, Муминов спросил:
— Как вам жилось, Сайерахон?
— Как всем. Работа — дом, дом — работа! Извините, Тураб-ака, — сказала она, — мне надо уложить сына.
— Значит, мне пора уходить? — прямо спросил Муминов.
Сайера пожала плечами. Постелила постель и легла, положив рядом сына. Муминов долго еще сидел, размышляя, как же поступить дальше, и, наконец, решился: встал, потушил лампу, разделся и лег рядом с ней. Сайера резко повернулась к нему. «Пропал я, — мелькнула мысль, — сейчас пощечин надает, да еще и кричать начнет. Позор!» Но она глубоко вздохнула и крепко обняла его…