Картины недавнего прошлого вновь ожили и замелькали вереницей. Занесенный снегом Иртыш, казаки, жарко натопленная комната с голубыми обоями, пьяный атаман на широкой кровати, костры, холодный амбар и трупы расстрелянных рабочих на снегу...
Ребята пришли в указанный час и застали Бориса Петровича за работой.
Белебеевский комиссар в знакомой студенческой тужурке с золотыми пуговицами (Петрик заметил: одной не хватало, и вместо нее суровой ниткой была пришита темная, со звездочкой) сидел в кресле и просматривал типографские гранки. Они напоминали те афишки, которые в ночь колчаковского переворота Борис Петрович дал Петрику спрятать в снегу.
— Садитесь на диван! — сказал Пирожников, не поворачивая головы. — Сейчас я отправлю эту музыку в редакцию и займусь с вами. Кстати, на этом диване, как я выяснил, сидели все колчаковские сподвижники... И Гайда, и Нокс, и Жанен, и Уорд, и Дитерихс, и Сахаров, который сейчас бежит от нас быстрее зайца. На этом диване спал Колчак. А вчера на нем ночевал я, сын полунищего сапожника!
Мальчики опустились на низкий кожаный диван и стали оглядываться по сторонам. Огромный книжный шкаф стоял у стены. Сафьяновые переплеты сверкали позолотой тисненых букв. На стенах висели портреты и гравюры в дорогих рамах. Паркетный пол наполовину был закрыт громадным ковром. С высокого потолка на серебряной цепочке спускался японский фонарь.
Борис Петрович расписался на гранках, отправил их с вестовым в редакцию «Известий Омского Ревкома» и повернулся к гостям.
— Ну, тезка, давай познакомимся! — сказал он, с видимым интересом разглядывая синеглазого Борю. — Где же ты странствовал так долго?
Боря застенчиво улыбнулся и начал было рассказывать, но тут вдруг распахнулась высокая дверь — и в комнату вошел Грохотун. Сейчас он был одет красноармейцем, и вместо сандалий у него были на ногах высокие белые пимы, но Боря сразу узнал в нем Антона Иваныча Лободу, а Петрик с Володей — начальника избышевского штаба товарища Антона.
За спиной Грохотуна Боря увидел, — это было совершенно как в сказке, — Шишечку, милую розовую Шишечку. Она сильно похудела за полтора года разлуки, но по-прежнему была прекрасна.
— Нина Михайловна! — закричал Боря и бросился к своей любимице.
Шишечка была изумлена.
— Боря? Откуда ты здесь?
— Где вы были? — шептал Боря, тихонько гладя Шишечкину руку.
— В тюрьме! — печально улыбнулась Нина Михайловна.
Если бы автор захотел передать все, что было сказано детьми и взрослыми при этой замечательной встрече, ему пришлось бы заново рассказать всю повесть.
Гости пили чай в столовой. Пришли еще два человека в военной форме, и взрослые завели длинный и малоинтересный разговор. Ребята сидели в углу с Шишечкой.
Антон Иваныч, заложив руки в карманы стеганых штанов, ходил из угла в угол и говорил:
— Колчак проиграл войну вовсе не потому, что был бездарен. Нет! Из всех царских адмиралов это был, пожалуй, самый образованный моряк. Я говорю об этом потому, что победить дурака — никакой заслуги нет. А мы разбили умного, коварного врага. Пусть на его месте были бы даже Александр Македонский, Чингизхан, Тимур, Наполеон, — результат получился бы тот же. Победа была бы за нами. Колчак проиграл потому, что он защищал старый мир насилия, лжи и злобы. А мы воевали за новую жизнь, чтобы на земле было счастье для всех. Правда была на нашей стороне — и нас поддержал народ. А с кем народ — у того и победа. Это неважно, что у Колчака были английские инструкторы и пулеметы, а мы в горах воевали пиками да деревянными пушками...
На столе зазвонил телефон. Борис Петрович взял трубку.
— Хорошо! Сейчас приедем. Кстати, товарищ, пришлите мне еще одну лошадь. Да... Санки. Попросторнее.
Антон Иваныч попрощался с мальчиками и поцеловал Шишечку. В этот вечер он уезжал с эшелоном красноармейцев на восток, добивать Колчака. Борис Петрович и двое военных поехали на заседание ревкома, а Шишечка повезла мальчиков домой.
* * *
Факир, узнав, с какими важными комиссарами знакомы Петрик и Володя, проникся к мальчикам уважением. Прочитав под приказом омского ревкома подпись Пирожникова, Тунемо-Ниго решил это знакомство использовать для получения хорошей квартиры, необходимой больной Эльзе. Петрик и Володя отправились на разведку в бывший губернаторский дворец, где помешался ревком, и без особого труда нашли здесь белебеевского комиссара.
Борис Петрович, хотя и был занят, встретил старых друзей приветливо. Оставшись наедине с ними, он выслушал их просьбу и сказал:
— Найдем! Беглые буржуи освободили кое-какую жилплощадь, да и остальных мы потесним основательно.
С этими словами он кивнул головой в окно.
Петрик и Володя посмотрели и увидели: по улице, под конвоем красноармейцев, шли арестованные с узелками и подушками. Все они были очень хорошо одеты, в теплые шубы, медвежьи да жеребковые дохи.
Борис Петрович постоял у окна и, когда процессия скрылась, вернулся к письменному столу.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Сколько вам теперь лет?
— Пятнадцать! — ответил Петрик.
— Скоро будет! — поправил Володя.
— Взрослые люди!
Борис Петрович в задумчивости курил папиросу.
— Конечно, учиться по-настоящему надо, — сказал он. — Домой ехать.
По записке Пирожникова, жилищный отдел отвел факиру две комнаты в квартире бежавшего миллионера. Стены в них были сплошь затянуты картинами, вышитыми на материи. Старинная мебель красного дерева была не хуже, чем в особняке Колчака. Широчайшая кровать, на которой легко можно было уложить пять человек, сияла многочисленными никелированными шариками, большими, как яблоки, и маленькими, как вишни. Правда, на кровати не было одеяла и подушек, но зато пружинный матрац отличался великолепной упругостью. На него и уложили больную Эльзу.
Мальчики поместились в соседней комнате. Здесь Тунемо учил их жонглировать мячами и тарелками. Петрик факиру определенно нравился: он был ловок, смел, находчив, хладнокровен.
Факир выступал с фокусами в городском театре перед красноармейцами и в железнодорожном клубе перед рабочими. Но прокалывать тело дамскими шпильками ему не разрешил инспектор охраны труда, а профсоюз потребовал, чтобы Тунемо не называл себя индусом. Отныне в афишах Тунемо стал именоваться рабоче-крестьянским факиром. Это звучало, правда, так же громко, но было менее заманчиво для зрителей.
Борис Петрович, возглавлявший омский ревком, уверенной рукой наводил в городе советский порядок. Продажа вина, широко производившаяся при Колчаке квартальными, была запрещена. Омичи осторожно пили самогонку, но пьяных на улице не было.
В один день закрылись все частные магазины. На смену им пришли прохладные кооперативы с просторными полками. Борис Петрович переводил омичей на государственное снабжение. Петрик ходил получать продовольственные карточки на всю факировскую артель. Он долго стоял с домовой книгой в четырех очередях, а когда завертывал в газету полученные карточки, услышал знакомую фамилию, произнесенную хриплым, простуженным голосом.
— Синяк!
Мальчик обернулся. Возле него дрожал от холода в потертом длиннополом пальто Василий Иваныч. В острой рыжей бородке серебрились седые нити. Распухшая щека была перетянута черной повязкой.
— Справку с места работы! — сказала сотрудница.
— Я нигде не работаю.
— Тогда о нетрудоспособности или инвалидности.
Василий Иваныч гордо выпрямил узкую куриную грудь:
— Я — член Учредительного собрания!
— Четвертая категория, — равнодушно произнесла сотрудница.
По лицу Василия Иваныча прошла легкая тень тревоги.
— Четвертая, — упавшим голосом произнес он. — Гражданка, дайте хоть третью.
— Не задерживай, — закричали в очереди. — Бери, рыжий, какую дают!
Василий Иваныч обернулся, хотел что-то сказать, но, махнув рукой, решил взять четвертую категорию.
— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Петрик. — Не узнаете, Василий Иванович?