— А ты до Фроськи не добрался? Или полез повыше? Недавно как-то проходил по Покровской улице и видел дочку твоего хозяина. Как ее, Анюся, кажется... Ей-богу, прынцесса, да и только. Я бы уж с ней потолковал!..
Яшке нужно было в москательную лавку за мелом и лаком, и они простились. На прощание Яшка сказал, где школа, и велел заходить — он все покажет, что там рисуют.
Дома Степан сказал Ковалинскому о художественной школе. Да, Ковалинский о ней слышал, но какой Степану прок в этой школе? Там учатся мальчики и девочки тринадцати-пятнадцати лет, а Степан — профессиональный художник, что ему там делать?
— Яшка тоже учится, — сказал Степан, хотя уже и согласен был в душе с Петром Андреевичем.
— Ну, Яшке, конечно, там есть чему поучиться, но только не тебе. Тебе надобно не учиться, а серьезно работать.
— Иконы... — сказал Степан.
— А ты думаешь, иконы — это легко? Ты думаешь, ты уже постиг всю иконопись? Нет, Степан, то, что ты пока делал, это все азы. Ты прекрасно умеешь... как бы тебе сказать... умеешь писать по образцам. Настоящий художник создает сам тот или иной образ, тот или иной сюжет. Вот смотри. Вот твой Никола, а вот мой Варсанофий. Чем они отличаются? Да почти ничем. А когда пишет настоящий художник, то его работу можно узнать из тысяч других. Вот скоро мы поедем в Семиозерную пустынь, в Лайшев, и там ты попробуешь писать по своим эскизам, по своим композициям. Это тебе будет лучше всякой школы.
Да, это было трудное лето. Лето работы и разочарований. Ковалинский не отступил от своего обещания — он позволил Степану писать по собственным эскизам. Эскиз нужно было сделать сначала карандашом на бумаге, и Степан впервые понял, как это сложно — связать воедино две, три фигуры в соответствии со cмыслом сюжета. А Ковалинский еще был беспощаден в оценках. «Нет линии! Нет ритма!» — говорил он, быстро взглядывая на эскиз, и тут же отворачивался, продолжая работу, потому что работы было много.
Да Степан и сам чувствовал, что у него не получаются самые простые, казалось бы, вещи. Разве не ясно, например, что в «Чуде Георгия о змие» должно быть все подчинено изображению быстрого, победоносного движения? Но конь у него получался такой, будто тащил груженную лесом телегу, а сам всадник был толстый, неповоротливый, как Михал Назаров. И, отчаявшись, Степан бросал бумагу, брался за кисть, за привычное дело.
— Вот видишь, — говорил Ковалинский. — Это все гораздо сложнее, чем кажется. Придать лику сходство с тем или иным лицом — это и самому шутейному художнику большого труда не составит. Надо, чтобы это лицо выражало свойство характера этого человека и твое понимание этого характера. Вот иди сюда. Видишь, «Чин деисусный», девять фигур. Чувствуешь связь?
Да, на эскизе Ковалинского фигуры не распадались, центральная фигура Христа, словно магнитная, клонила к себе фигуры справа и слева — они словно бы внимали каким-то важным словам Христа. Крылья двух архангелов подчеркивали единство линий, которое объединяло и фигуры.
— Есть ритм? — спрашивал Ковалинский.
— Есть, — отвечал Степан, плохо понимая, что разумеет Ковалинский под этим словом, но чувствуя, что это слово определяет именно единство во всей картине, похожесть всех фигур в ней своим скрытым движением.
— Ну вот, теперь этот ритм нужно подчеркнуть и цветом. Давай работай.
Такие уроки Ковалинского не проходили даром, и к осени Степан уже «довольно сносно» сделал эскиз «Нагорной беседы». Сама же картина должна была быть большой — аршин в восемнадцать длиной и разместиться на плоской стене над двумя узкими окнами левого предела.
Петр Андреевич долго рассматривал эскиз, и хотя не выразил особого восхищения всей композицией («довольно сносно, хотя общая идея довольно не ясна»), но похвалил Степана опять за то, за что и прежде хвалил — за живую выразительность отдельных фигур.
— Что есть, то есть, — сказал он. — Твое дело — портрет, иконопись, а сюжеты, композиции оставь другим.
Это было обидно слышать Степану, но он и сам понимал, что с гораздо большим желанием пишет отдельные фигуры, что его больше заботит и сладко волнует рождающаяся под кистью жизнь, тогда как связь большой композиции он вручал как бы воле божьей — что будет, то и будет. Эскизы в этом смысле были хорошими помощниками, да еще советы Ковалинского: у голубого фона сделать четкую сферическую границу или «посадить» дерево между Богоматерью и апостолом.
— Но у неба нет границы, — слабо возражал Степан с лесов, из-под купола.
— Мало ли чего нет! — кричал снизу Петр Андреевич. — Искусство — не копия природы, искусство — символ ее! Запомни!
И в самом деле, четкая граница сферы не разрушала впечатления о небе взаправдашнем, но придавала всей композиции общее единство и законченность сюжета, а «посаженное» дерево с какими-нибудь тюльпановидными листьями вносило в канонический сюжет нечто сущее, какую-то жизнь, пусть и нездешнюю. Да и смысл иконы не в этом ли состоит?! Чудо — только оно может исторгнуть молитву из человеческой души. Так пусть это чудо будет таким!
15
Но вот опять прошла осень, и к покрову Ковалинский со Степаном вернулись в Казань, в свой дом. И жизнь пошла опять своим чередом: по утрам гремела в кухне раздобревшая Фрося, сходила вниз Варвара Сергеевна. Сам Петр Андреевич зимой писал мало, так что Степан по целым дням иногда оставался в мастерской один. Но забегала иногда Анюся, смотрела, что он пишет, садилась у окна, глядела на занесенный снегом двор, зевала, говорила: «Как скучно» и уходила к себе наверх вышивать или читать книгу.
Однажды, когда она так сидела у окна и на что-то с любопытством глядела, Степан ее нарисовал — быстрый карандашный рисунок на бумаге. Анюся даже и не заметила, что он ее рисует. Но скоро она опять сделалась скучная, зевнула по обыкновению и ушла, а Степан глядел на свой рисунок с каким-то необыкновенным волнением. Он не узнавал Анюсю, эту девочку в коротеньком платьишке. Нет, тут была другая — живое, вдохновенное лицо, большеглазое, с чуть вздернутым тонким носиком, с кудряшками на крутом лбу, на маленьких ушах, с толстой косой по спине. Нет, это не Анюся. Но тогда кто же?!
Степан пошел на кухню и молча показал Фросе рисунок.
— Ой, мамочки, Анюська наша! — вскрикнула Фрося, глуповато и счастливо засияв своим толстощеким лицом. — Да какая красавица, мамочки!..
Степан ушел в мастерскую. Нет, ошибки не было, это Анюся.
Но что сделалось со Степаном? Почему он то и дело взглядывал на рисунок? Нет, он не своим художеством любовался, но некоей живой Анюсей, которую он как бы видел сквозь этот быстрый тонкий рисунок.
И еще этот рисунок что-то напоминал ему. Или кого-то — он не мог вспомнить. Но было такое ощущение, что-то подобное он видел уже. Где? Нет, у него не хватало сил перебирать прошлое, — живое лицо Анюси было так близко и так прекрасно.
«Как? Почему я не видел ее раньше? — думал Степан, уже лежа в постели и уставясь в темный потолок лихорадочными блестящими глазами. — Она ходит сюда каждый день, сидит здесь, я могу увидеть ее в любую минуту — и я не видел!..»
Ему вспомнилась та Анюся, прежняя — девчонка с косичками, в коротком платьишке, совсем ребенок рядом с Варварой Сергеевной, и вот вроде бы точно такая же она и сегодня сидела у окошка, точно такая же девочка!
И вдруг он вспомнил веранду Колонина и тот рисунок, который так поразил, — лицо Елены Николаевны. Вспомнил, и волна сладкого восторга поднялась в нем и понесла сквозь лучистую синеву морозной ночи навстречу новоявленной Анюсе.
На другой день Анюся опять прибежала в мастерскую, опять сидела у окна и скучала, а Степан украдкой сравнивал ее, настоящую, с той, какая была на рисунке. И хотя сходство было отдаленное, он не замечал этого и с гулко стучавшим сердцем глядел на ее профиль, на эти кудряшки, упавшие на лоб, на маленькое розовое — как оно было чудесно! — ухо. «Не уходи! Не уходи!..» — заклинал он. Однако Анюся зевнула и сказала: