Литмир - Электронная Библиотека

— Есть река Сура, вот по этой реке. Да эрзян много и в Казани. А вот стояли в Нижнем, я слышал на пристани, как разговаривали по-эрзянски. Значит, они есть и там. Когда я был маленьким, мне казалось, что эрзяне живут по всей России, везде — по городам и по селам. Думал, что и царь в Петербурге тоже эрзянский человек, а русские только учителя, попы да становые пристава. Татары, думал, торговцы... Эрзян еще иначе называют мордвой.

— Ах, вот как!.. Ну, тогда я про вас слышал, извиняюсь. Да, да, слышал! Говорят, мордовцы не воруют, не обманывают. Это так?

— Не знаю, как в других местах, а у нас в Баевке так.

Потом Ковалинский расспрашивал Степана о его детстве, об отце и матери и как Степан научился рисовать. А потом заговорил о себе, и тут Степан узнал, что родители Ковалинского были поляками, что их переселили из Польши в тридцатые годы, а сам он родился уже в Казани. Живописи учился у отца. Поляком он себя не считает, не знает даже хорошо и польского языка. Жена его — Варвара Сергеевна — из русской купеческой семьи...

Этот вечерний разговор сразу как-то сдружил их, и, в первый раз доверчиво взглянув друг на друга, они уже постоянно чувствовали теперь эту по-родственному тесную близость.

9

В Унже они устроились на жительство во флигеле первого унжинского купца, того самого, который и подрядил в Казани Ковалинского расписывать новую церковь. Самого купца не было дома, и устройством художников руководила жена его Парасковья Ивановна, женщина лет пятидесяти, полная, грузная телом, но скорая на ногу и распорядительная, не дававшая прислуге своей ни минуты покоя: убери там, прибери здесь, поставь самовар!.. Так же энергично и властно взяла она под свой надзор и жизнь художников: утром посылала будить их и звать завтракать, к обеду часто сама являлась в церковь, где работали Петр Андреевич и Степан. И приходилось бросать работу и идти к столу. Ковалинский это делал с удовольствием, но для Степана было мучительно отрываться от работы, однако Парасковья Ивановна была неумолима, говоря, что на сытый желудок и святые будут получаться благолепнее. Да и сам Ковалинский зачастую сдерживал рвение Степана.

— В нашем ремесле, — говорил он, — главное — не торопиться, чтобы не пришлось переписывать. Не люблю переписывать, — признавался он.

Но все эти премудрости ремесла до Степана как-то не доходили. Ведь он вовсе не торопился, а если работал быстро и азартно, то не потому, что заставлял себя так работать. Он не делал никакого постороннего усилия, он не думал даже, быстро ли у него пишется. Как у него писалось, так он и писал, и поэтому не мог воспринять эти уроки Ковалинского. Да и хозяин не очень-то настаивал: работы, особенно сначала, было много.

Доски для икон поставляли два столяра, и за ними надо было следить, чтобы не подсунули сырые. А перед тем как левкасить, каждую доску Степан фуговал сам: Ковалинский посматривал на него и радовался, какого хорошего мастера заполучил неожиданно — один работает за троих. От рисования его не оторвешь, даже за едой у Степана какой-то отрешенный вдохновенный блеск в глазах. После обеда Ковалинский обычно отдыхал, а Степан спешил к работе. Иногда Ковалинский даже удивлялся его одержимости. Степан не хотел признавать ни воскресных дней, ни праздников, ни вечерних веселых игр, которые устраивала молодежь. У купца проживало много всякого народа — конюхи, приказчики, прислуга. Все они в большинстве были люди молодые, по целым вечерам галдели перед воротами. Но Степан будто ничего этого не замечает. Наработавшись до изнеможения, он засыпает мертвым сном. И только под утро ему начинают сниться доски, лики святых. Иногда они вдруг оживают, превращаясь в знакомых людей.

Их комнату каждое утро приходила убирать молодая женщина лет двадцати, купеческая работница по имени Наташа.

Ковалинский вскоре заметил, что она неспроста приходит убирать в то время, когда они еще не ушли из флигеля. И Петр Андреевич, глядя на Степана, только посмеивался, — ведь Степан вряд ли замечает ее. И вот она как-то не вытерпела и шутливо спросила Ковалинского:

— Почему ваш товарищ все время молчит? Может, он немой?

— А ты попробуй сама с ним поговорить, — сказал Петр Андреевич. И, может быть, он увидел тут еще одну возможность подвергнуть «благонадежность» своего молодого мастера испытанию. Так или иначе, но однажды в церкви за работой он сказал:

— Степан, давно я хочу спросить у тебя, отчего ты женские лица все пишешь скорбные, страдавшие много?

— А как же, — ответил Степан, — разве Мария мало страдала и пережила, когда спасалась с сыном?

— Так-то оно так, да я говорю — отчего лица у тебя все старые? Ведь она была молодая дева: «Дева во чреве примет и родит Сына... А муж ее Иосиф и не знал Ея...» Вот как сказано в писании.

Степан молчал, смутившись. Смутило его то, что в словах Ковалинского была правда — лики у Степана все были как бы списаны с пожилых женщин, замученных беспрестанными заботами.

— Вот, смотри, — продолжал Ковалинский, указывая кистью на «Рождество», которое только вчера закончил Степан по эскизу Петра Андреевича. — Ну, сама Мария — ладно, она вроде бы роженица, эта, допустим, повитуха... А что же эта? Или вот на клеймах ты написал: «Избиение младенцев». Ведь как сказано: Ирод послал избить всех младенцев от двух лет и ниже. Понимаешь? Значит, это все молодые матери, им лет по восемнадцать-двадцать. Ну, как вот нашей горничной Наташе, — добавил вдруг Петр Андреевич с улыбкой. — Ты, кстати, замечаешь ее?

— Да так... — пробормотал Степан, радуясь, что замечание Петра Андреевича вышло не таким строгим, как он того ожидал. Конечно, теперь Степан тоже увидел, что женские фигуры, особенно на клеймах, слишком тяжелы и однообразно угловаты, в них нет живого движения, и от этого вся композиция получается застывшей, мертвой, хотя по задаче своей должна проникаться светом рождения, светом надежды. Ну, а то, что женские лица у него выходят старые, на это Степан как-то не обращал внимания. Но та, что приходит каждое утро убирать у них во флигеле... отчего же, он ее замечает.

— Ну, это бог с ним, — сказал с улыбкой Петр Андреевич. — Мне вот что интересно, Степа. Я заметил, что ты пишешь не вообще лицо, но лицо с точным индивидуальным выражением. Нет, нет, не волнуйся, тут нет никакой беды! Я просто подумал, что у тебя хорошая зрительная память и твой рисунок всегда на что-то опирается. Не так ли?

И хотя Степан не задавался сам таким вопросом, он почувствовал, что Петр Андреевич прав — ведь и в самом деле, когда он пишет чей-нибудь лик, мужской или женский, ему невольно приходят на память лица живых людей. И на вопрос Петра Андреевича он согласно кивнул.

— Ну, это не беда, не беда, — ободрил Ковалинский. — Только не стоит делать святым молодые прически.

— Где?

— Да вон — Павла причесал, словно приказчика. Ладно, ладно, оставь, хорошо, — сказал Петр Андреевич.

За весь день он больше и не обмолвился о Наташе, но те мимолетные слова Ковалинского странно задели Степана. Почему он думает, что Степан не замечает ее? Правда, до сего дня он не знал, как ее звать, но зато может сказать, какой на ней сегодня утром был фартук — из синего сатина с белой каемкой на кармане. Но что из этого? А лицо — что, нормальное лицо, щекастое, с толстым носом, с круглыми глуповатыми глазами. Разве такие глаза у Варвары Сергеевны! — подумалось внезапно Степану, и он испуганно покосился на Петра Андреевича, словно тот мог услышать, учувствовать эту его непрошеную думу.

Вечером, когда они с Ковалинским поужинали и пришли в свой флигель, Степан, против обыкновения, не поспешил раздеться и лечь в постель.

— Никак погулять собрался? — спросил Петр Андреевич, блаженно вытянувшись на своей мягкой кровати.— Погуляй, погуляй, дело твое молодое, а я вот почитаю пока. Будь добр, подай-ко мне книжечку.

50
{"b":"818490","o":1}