Но такого дня все не наступало, зато неотвратимо приближались и наконец наступали дни базарные.
В базарные дни, которые Степан возненавидел, они связывали готовые иконы в две ноши и рано утром шли на Венец. На Венце у Тылюдина был небольшой дощатый ларечек, точно такой же, в каких продавали калачи. Здесь Степан увидел и других иконописцев, которые тоже выносили свой товар на продажу. В Алатыре, оказывается, их было довольно много. Каждый из них, подбоченясь, стоял около своего ларечка с видом важным и независимым. Друг с другом они почти не разговаривали, чему Степан немало удивлялся.
Однако его хозяин, не в пример щеголеватый и нарядный — белые валенки с красным узором по голяшкам, овчинная шуба, крытая синим сукном, мерлушковая высокая шапка, — любил ходить по базару, высматривать возможных покупателей и тихим ласковым голосом приглашал посмотреть свои иконы.
А Степан в легком зипуне и лаптях нещадно мерз в щелеватом ларьке. Отовсюду сквозило, несло снег, и он так коченел, что не мог шевелить ни руками, ни ногами. Но, может быть, после этой казни позволит хозяин порисовать красками? Но стоит Степану заикнуться, стоит с трудом выговорить его имя:
— Васили Ар-те-ми-евич... — как Тылюдин, если в хорошем настроении, щурится и спрашивает насмешливо:
— Ну что, какой твой дело? — Он нарочно коверкает язык, подражая Степановому выговору. — Краска растер?
— Растер, — отвечает Степан и, поднимая на хозяина горящий просительный взор, говорит несмело: — Порисовать мне дай...
Хозяину смешно, хозяин хохочет. Отхохотавшись, говорит строго и назидательно:
— Ты смотри, как это делается, и кумекай. Меня тоже так учили рисовать и, как видишь, неплохо научили.
Но вот уже стали обтаивать стекла, над крыльцом повисли сосульки, и когда по утрам Степан бегал к калашнику, благовест уже звучал звонко, молодо и далеко летел по твердым притаявшим снегам. Степану все чаще стала вспоминаться Баевка, отец с матерью, о которых он заскучал так сильно, что стал видеть по ночам во сне. А Петярка с Михалом уже вовсю гоняют на ледянках по насту, а может, опять сделали к масленице горку на берегу и по вечерам катаются на санях... И от этих воспоминаний все больше и больше стало надоедать житье в доме Тылюдина, растирание красок, мытье кистей, а таскание воды но утрам сделалось ненавистным, так что он иногда по целому часу ходил на близкий колодец: сядет у сруба на перевернутое ведро, сидит, смотрит на грачей... А когда сошел снег вовсе и хозяин стал посылать его в огород копать гряды, Степан, насупясь, заявил, что у брата Ивана «тоже огорода есть».
— Неужели у брата Ивана есть огорода? — передразнил Тылюдин, но, видя насупленные, зло сдвинувшиеся брови, сказал: — Ну, коли так, поживи у брата Ивана.
Когда Степан уже собрался уходить, Василий Артемьевич подарил на прощание две старые кисти, несколько почти пустых склянок с засохшими красками и флакончик с маслом.
В доме брата Ивана все было по-прежнему. Правда, в зыбке верещал племянник Васька, и когда он уж закатывался нестерпимым ревом, Петярка бежал к матери на огород и звал ее. Приходила Вера, брала сына на руки и садилась с ним на лавке, вывалив из-за сарафана большую грудь. Степан, если был в избе, украдкой поглядывал на Веру, на ее грудь, на маленького человечка, с такой сладостью затихшего в руках у матери.
А Иван все строгал, пилил и долбил в своей мастерской — к весенней ярмарке он торопился сделать сундуки. Занятый этой работой, он словно и забыл о Степане, да и Вера как-то равнодушно и спокойно на него посматривала, не ворчала, ничего не заставляла делать. И вот так жил Степан, жил своей волей. Вскоре он нашел занятие, в которое ушел с головой: Иван зимой вырезал Петярке из сосновой чурки ангела, и поскольку Петярка им очень гордился, дорожил и дразнил Степана, что вот он не сумеет так, как отец, то Степан загорелся желанием вырезать такого же ангела. Он выбрал чурак и стал на крыльце с ним заниматься: сначала обкорнал его топором, потом долбил долотом и ковырял стамеской. Петярка неотступно сидел рядом, поглядывая с восхищением то на своего ангела, то на Степанового, который уже весьма отчетливо обнаружился из дерева. Но восхищала его не так сама работа, как то, что скоро у него будет два ангела, две таких чудесных игрушки.
Так они сидели на крыльце, оба воодушевленные, забывшие обо всем на свете, как вдруг слабый просительный голос раздался рядом:
— Подайте, внученьки, Христа ради немощной бабушке...
Степан только глянул на нищенку и бросил Петярке:
— Подай, чтобы отвязалась.
Петярка живо притащил початую краюху хлеба. Старуха быстро убралась. А ангел между тем как будто все нетерпеливей выдирался из дерева, словно он сидел там в чурке, и вот теперь заторопился на белый свет.
Руки у Степана горели, они были необыкновенно легки, они как будто тоже проснулись, воспрянули и сами по себе отзываются на нетерпение ангела вырваться из деревянной тюрьмы...
— Подайте Христа ради, деточки добрые, пригожие...
Степан даже не поглядел, кто это занудил над ухом, но Петярка, точно сам охваченный огнем освобождения, слетал домой за хлебом и опять сел рядом со Степаном.
А ангел уже освобождал крылатые плечи!..
Но тут их позвали обедать.
— Сейчас...
Вера вышла на крыльцо и взяла Петярку за шиворот. Степан резал.
Вышел Иван, вырвал из рук стамеску.
Степан нехотя поднялся.
Когда сели за стол, Вера вдруг гневно спросила:
— Куда хлеб девался?
И глядела на Степана — ведь раньше хлеб не пропадал. Но Степан пожал плечами — он не брал никакого хлеба.
— Мы с дядей Степаном дали нищим, — сказал Петярка. — Тут они приходили...
Вера опустилась на лавку. Кажется, она впервые не находила бранных слов. Вытаращив глаза, она смотрела на Ивана.
После еды, которая так и прошла в угрюмом молчании (даже Васька в зыбке молчал!), Иван велел брату идти за ним.
Пришли в мастерскую. Иван сел на верстак и сказал:
— Вот что, парень, если хочешь жить у меня, давай работай. Ты уже не маленький, а у меня, знаешь, лишней копейки нет. — Он говорил чуждо и холодно, без всякого раздражения, точно не брат был ему Степан, а посторонний человек. И эти холодные слова точно отрезвили Степана: он увидел, как Иван похудел за зиму, как заострились скулы, какие усталые у него плечи, какая безысходная тоска в глубоко запавших глазах... Где та осенняя веселость? Где лихие усики?.. Степан смущенно опустил голову, но тотчас снова взглянул на брата.
— А хочешь, ступай к отцу, — тихо, равнодушно сказал Иван.
— Домой не пойду, буду тебе помогать.
Иван, помолчав, так же тихо сказал:
— Ангелочков да лошадок я бы тоже любил вырезать, да за них денег не платят... Вон, — кивнул он на два готовых сундука, стоявших один на другом, — этим еще как-нибудь прокормишься...
— Я помогу, — сказал Степан, но брат словно и не слышал. — Эх, жизнь!.. — вырвалось у него с тяжелым вздохом. — И просвета не видать, Васька совсем обрек меня...
Теперь Степан был спокоен. Столярная работа не раздражала его, как это было осенью. Может быть, просто он меньше уставал, работая пилой и рубанком. Но было еще какое-то тихое и глубокое разочарование в ученичестве у иконописца, у лучшего иконописца в Алатыре. Что уж тогда говорить о других, которые несчастными сиротами стоят в своих дощатых лавочках по базарным дням на Венце!.. Нет уж, лучше здесь, у брата заниматься делом, чем прислуживать у чужих недобрых людей. Так он сам себя уговаривал, когда от усталости опускались руки, а рубанок казался тяжелой непослушной колодой, — слишком близки и свежи были в памяти дни в доме Тылюдина, слишком большая разница оказалась между горячей ребяческой надеждой и явью. Надо было с ней примириться, остыть, набраться новых сил, чтобы они мало-помалу снова укрепили дерзость в сердце мальчика, если она там жила вообще.