Ноги мои, долго ступавшие по твердым, острым булыжникам, обрели легкость на проселочной дороге. Она вскоре привела меня к избе, в которой впервые за этот день мне удалось подкрепиться. Хозяйка только что подоила корову. Она налила мне из кувшина кружку молока, потом другую, третью. Не помню, сколько кружек я выпил, но до сих пор вижу добрые глаза хозяйки, повеселевшие при виде моего молочного пьянства. Между тем пришел хозяин. Мы с товарищем решили посоветоваться с ним. Его мнение было простым и ясным: мы сделали глупость, бросив наши дома в Варшаве; другой глупостью был предпринятый нами ночной марш, бог ведает по чьему приказу, не следует делать третьей глупости — идти дальше неведомо куда. Он обещал отвезти нас домой, к нашим женам. Или вернее: он поедет с нами и привезет наши семьи сюда, в свою избу.
— Сами видите, как здесь спокойно.
Обрамленная далеким лесом гладь пустынных полей полыхала в лучах солнца. Несколько таких же, как эта, одиноких изб сторонились друг друга: до ближайшей из них было, пожалуй, шагов пятьсот. Никто, наверное, не станет расходовать бомбы на эти халупы.
Мы выехали после ужина, уже в сумерки.
Где-то вдали шоссе давало о себе знать грохотом грузовиков, которые только в эту пору осмеливались перевозить военные грузы и раненых, ибо даже огромные красные кресты, нарисованные на санитарных машинах, не спасали их от бомб. Вскоре, однако, мы забрались как бы в самое сердце тишины. Никем не понукаемый конь шел медленно и сонно, видимо опьяненный запахом клевера, который сопутствовал нам на протяжении нескольких сотен шагов. Мне даже показалось, что и хозяин уснул. Но тут он вдруг неожиданно обернулся ко мне:
— Год тому назад я был в Кракове. Там у меня родственник — студент университета. Он мне все показывал. На Вавеле и в костелах я видел памятники гетманам, разным полководцам. На каждом памятнике написано, когда кто из них жил, где воевал, где погиб. Но нигде нет крестьянского памятника. Видели вы когда-нибудь памятник крестьянину? А мало ли крестьян погибло за Польшу?
Он умолк на мгновение, но его, пожалуй, мало интересовал мой ответ. Наклонившись ко мне, он продолжал:
— Мой отец погиб в восстании в Великопольше. Сам пошел, отсюда, из Подлясья. А у меня даже не было денег, чтобы побывать у него на могиле и привести ее в порядок. И только этой осенью я, наконец, собрался было это сделать, уже и деньги отложил. А тут самому, видно, придется воевать, а может, и погибнуть.
Он отвернулся и выпрямился на своем снопе соломы. Натянул поводья, чтобы подбодрить коня. Закурил. Отблеск горящей сигареты время от времени вырывал из мрака смуглое, молодое, еще не тронутое морщинами серьезное лицо. Он говорил спокойно, ровно, как говорят обычно о том, о чем уж думано-передумано.
— И как не воевать за Польшу, когда так ее любишь? А как не любить нашу землю, когда она так прекрасна?
Я никогда не слышал подобных слов, сказанных так просто. И словно ни о чем больше уж и не стоило говорить, мы ехали дальше молча.
И тогда ночь стала исповедоваться «таинственным голосом своим». В привольном, мягком, влажном аромате пашни слышался неясный шепот трав и растений, тихий говор былинок, сучьев, веток и листиков, откуда-то из дальних или ближних овинов тянуло спящим там хлебом, а то в садах вдруг пробуждались яблоки, собранные днем в корзины.
Ночь говорила о достатке, о счастье; она поджидала путников, весело посвистывающих на грубом полотне полевых дорог, надеялась услышать расцветающие в зарослях поцелуи, благоволила также и к старым хозяевам, выходившим на крыльцо с трубкой, чтобы в безмятежной тишине полюбоваться звездным сиянием. Но зло людское ответило ей гулом орудий и заревом пожарищ. Хозяин остановил коня, раздумывая, что бы это значило.
— Похоже, со стороны Бялы-Подляской, — сказал он.
— Да, это горит Бяла-Подляска. Я иду оттуда, — отозвался голос из темноты.
Возле нашей повозки промелькнула тень; оглянувшись, мы увидели человека, который шел босиком, а на плече нес палку с привязанными к ней ботинками.
Перевод В. Борисова.
Ежи Ян Пахловский
ДЕЛЬФИНЫ ИДУТ ПОД ВЕТЕР
Было это совсем недавно. Ровно две недели назад…
В управлении Щецинского морского пароходства мне вручили голубую книжечку на двух языках. Книжечка небольшого формата, в твердом коленкоровом переплете, полиграфически оформлена скромно, но из всех книжек, которые когда-либо попадали мне в руки, эта кажется мне самой восхитительной. Иные будоражили воображение и сулили жизнь неведомую… Эта же, размером с небольшой поэтический сборничек, должна стать реальным смыслом моей сегодняшней жизни — мореходная книжка…
В книжечку внесены название судна, его позывные, тоннаж, мощность машин, арматор, порт приписки, имя капитана и круглой печатью удостоверено, что предъявитель сего принят на судно и зачислен на должность младшего рыбака бессрочно.
Ранняя весна… Пригревает скудное солнце. Крепкий щецинский ветер, этот особый, с морской душою, ветер, примчавшийся откуда-то из Африки, с океана, упруго дышит в лицо, морщит серую ленту Одры и поднимает юбки длинноногим девчонкам. Из сквера, что напротив красного здания Мореходного училища, я засмотрелся на порт. В кармане на груди у меня спрятана мореходная книжка. Я сажусь на любимую скамейку и закуриваю. Сколько же пришлось пройти дорог, чтобы наконец добраться сюда! И не потому, что в июле здесь густо пахнут липы, а весной радует глаз густая сочная зелень на фоне воды, и не потому, что широкие просторы здесь, куда ни кинь взгляд, и в сторону Домбя, и в сторону Регалицы, в прозрачном воздухе на горизонте неуловимо переходят в изменчивое море. Отсюда за серым кубом элеватора, если мысленно продолжить взгляд, лежит совсем немнимая водная дорога к морским путям, ведущим во все страны и все порты мира. Отсюда корабли, уходя в плавание, уносили в дальние рейсы мои мысли. Исчезая из глаз, они становились какой-то аббревиатурой, символом чего-то недосказанного.
Долгими часами мечтал я о той минуте, когда на борту первого в своей жизни корабля я миную серую громаду элеватора.
Я спустился по лестнице с вала и по набережной Одры пошел в сторону Длугого моста. По реке астматичный буксир тащил черные катафалки барж, похожие на огромные сплюснутые гробы. Разводной мост был поднят. Тротуар и мостовая вместе с трамвайными рельсами встали дыбом. Они поднялись вверх почти вертикально, будто мост предлагал всему наземному уличному движению отправиться в космическое пространство. Смельчаков, однако, не находилось. Я уже собрался было лезть на зовущий в небо тротуар, но меня удержало присутствие представителя власти в милицейском мундире. Черные катафалки проскользнули под мостом, и мостовая, трамвайные рельсы, тротуары вернулись на свое место. Будто устыдившись собственной фантазии, они вновь покорно отдались во власть каблуков пешеходов и колес транспорта. Я миновал здание таможни и свернул влево. В Рыбный порт ведет улица Котьи Лбы. Я несколько суеверен и не люблю котов, но название улицы мне нравилось. Охранник у ворот порта заглянул в мою мореходную книжку, отдал честь, и я оказался на территории базы. Повсюду пахло варом, стоячей водой, соленой селедкой и весной. Я шел с одного конца каменного причала, облепленного черно-белыми рыбацкими судами, на другой вдоль бесконечного ряда складов и засолочных цехов. Вокруг сновали автокары с бочками и фыркали тракторы с прицепами, загруженными рыбацким снаряжением. Наконец я отыскал свой первый корабль — небольшой дрифтертраулер, который только что пришел с верфи Свиноуйсьця и швартовался к стенке.
Неделей позже я миновал серую тень элеватора и прощальным взглядом провожал уплывающий в сумрак вечерний город с силуэтом словно застывшего в карауле замка Ксёнжонт Поморских. Над широкой гладью Велького залива безмолвно мерцали звезды, темной полосой чернела вдали тень земли, которая потом как-то вдруг и незаметно утонула вовсе в воде и сумерках.