В молчании проплыло мимо нас изваянное из тьмы светом уличных фонарей Свиноуйсьце. Последним во мраке ночи исчезло дружеское плечо волнореза. Судно начало мягко покачивать на волне. В ночной синеве нам прощально мигали еще какое-то время огни Свиноуйсьця и Мендзыздроев, потом исчезли и они.
Утром мы прошли мимо обрывистых меловых берегов мыса Аркона. Качка усилилась. Я держался изо всех сил, но желудок подкатывало к горлу, горькая слюна наполняла рот. Я вышел на спардек, подальше от чужих глаз, и отдал должную дань Нептуну. Стало немного легче. Нас окружало пустынное свинцовое море, сливающееся на горизонте с серым небом. Это было необычно и порой как-то страшно. Ни спереди, ни сзади не было ничего, на чем можно было бы задержать взгляд. Ничего, только море и небо. Глазам недоставало какой-то зацепки. Надо было приучать себя к виду моря.
Когда мы вошли в датские проливы, я взобрался на наблюдательный мостик и жадно всматривался в плоский датский ландшафт с разбросанными тут и там белыми и красными домиками. Мимо проплывал распластанный на низком берегу аэродром с серебристыми строениями; я разглядывал то и дело скользящие по небу акулообразные тени самолетов. Потом чуть не до слез таращил глаза на башни Копенгагена, стараясь не упустить ни одной детали, и про себя думал, что когда-нибудь я морской развалистой походкой пройдусь по улицам этого города. Я гордо взирал на голубеющие берега: по левому борту — датский, по правому — шведский, почти сходящиеся у выхода из пролива. Все радовало меня: и пепельный цвет воды, и прямая кильватерная линия, теряющаяся далеко за винтом корабля, меня так и распирало от гордости, что я наконец-то стал моряком, и не просто моряком, а одним из первых среди морской братии — рыбаком дальфлота. «Нас мало, но мы из дальфлота», — приходит мне на память клич рыбаков.
Так мы достигли Эльсинора — «края вихрей и туманов». С одной стороны пролива мимо нас проплывал шведский Хельсингборг, с другой — датский Хельсингер. Мне сказали, что серый куб с островерхой зеленой крышей и круглыми башнями по углам, возвышающийся на самом берегу моря, — это замок Гамлета. Я смотрел, смотрел на него, не отрываясь. С наблюдательного мостика я спустился только у плавучего маяка Lappe Ground. На следующий день мы миновали высокую башню маяка Скаген и вошли в снискавший себе по морским легендам недобрую славу пролив Скагеррак. Нас он встретил на редкость приветливо, был тих и вдали нежно голубел. На четвертые сутки мы вышли в Северное море. Вдоль скалистых и туманных берегов Норвегии мы шли на Рынну.
Вот и район лова — Уитсира-Лох. Шкипер на мостике с головой влез в «фишлупу»[6] — ищет рыбу, а мы на палубе заканчиваем подготовку трала. «Старик» высунул седую всклокоченную голову из рубки и кричит боцману:
— Готово? Скоро опускать!
— Привяжем вот несколько поплавков да цепи, и можно опускать!
— Шевелись, шевелись, малый! — подгоняет меня боцман.
Окоченевшими руками я вязал сизалем к тралу поплавки в виде металлических баллонов и цепи вместо грузил. Я не научился еще удерживать равновесие на качающейся от небольшой волны палубе и, путаясь в сетях, то и дело падал на четвереньки.
— Пропал дальфлот с такими рыбаками! — допекал меня боцман.
«Старик» на мостике скомандовал по телеграфу в машину «стоп». Судно беспомощно заплясало на волнах. Мы торопливо стали выбрасывать сеть в море. Лежа грудью на поплавках, смотрели, отходит ли она от борта.
— Отходит? — поминутно вопрошал с мостика шкипер.
— Отходит!
— Пошла!
— К канату, к канату! — кричит боцман, пуская лебедку трала.
Я склонялся над стальным тросом, убегавшим с барабана лебедки в море вслед за сетью.
— Восемьдесят! — надрывался шкипер.
— Есть восемьдесят! — отвечали с лебедки.
Трос зачалили и закрепили на корме. Судно тем временем, описав по морю широкую дугу, возвращалось на курс.
Боцман идет на корму проверить, правильно ли тросы «смотрят» в воду. Это был человек небольшого роста, мощного сложения, его прочно посаженная голова казалась отлитой из железа, лицо мясистое, с резкими чертами, глаза блеклые, с красными прожилками на белках. Одет он был почти всегда в распахнутую на груди очень яркую фланелевую рубаху, на которую в холод надевал ватник. Его обычно обнаженные руки с узлами вздувшихся вен вызывали почтение.
Он вернулся с кормы. Кинул свой вязаный берет на люк. Посмотрел в море. Перекрестился и торжественным басом начал громко молиться:
— …сельдь нашу насущную даждь нам днесь… — Потом еще что-то о том, чтобы корабль наш с полными трюмами счастливо возвращался с моря в порт в течение всего года, как и в годы предыдущие.
Я стоял с раскрытым ртом. Боцман благоговейно перекрестился. Натянул на голову берет. Заметив мою ошалелую физиономию, он обрушил на меня град английских, голландских, отечественных ругательств и погнал мыть палубу.
Три часа спустя мы сняли на корме чалки. Включили лебедку трала, и струной натянутые тросы стали, подрагивая, выходить из моря. В высоких рыбацких сапогах и резиновых фартуках мы бросились к сети, выбирая ее на борт. Рыбы не было, если не считать нескольких штук крупной трески. Мы искали селедку по всему району Уитсира-Лох, потом по Пату. Несколько раз сеть рвалась, и ее меняли на новую. Море вокруг нас и под нами было пусто.
Я стоял на вахте у руля. Через штурвал я ощущал, как вибрирует идущий по морю корабль, будто щупал пульс скрытой от людских глаз его внутренней жизни. Сознание того, что от движения моей руки зависит курс корабля, делало меня в своих собственных глазах чертовски важным. Море было гладкое и серо-зеленое. Шкипер, рослый и ворчливый детина с буйной копной седых волос, с вечно прилипшей в углу рта сигаретой и всегда прищуренными колючими глазками, высунувшись в иллюминатор рубки, громко проворчал:
— Ого, дельфины идут под ветер!
Я бросился к иллюминатору.
— Дельфины? Где?..
И в тот же миг я увидел на расстоянии ста метров стадо высоко подпрыгивающих над водой дельфинов, режущих курс нашего судна.
— Эй, парень, держи руль! — кисло проговорил шкипер.
Мы выбрали из моря пустые порванные сети и, промерзая до мозга костей, чинили их до поздней ночи. Утром меня разбудили на вахту. Еще заспанный, я вылез на мостик. Море за ночь поседело. Высокие волны с носа проносились через всю палубу и пеной омывали стекла рубки. Я танцевал у руля — чистый балет. Палуба из горизонтального положения вставала неожиданными прыжками чуть ли не вертикально. Несколько раз я буквально повисал на рулевом колесе. И чувствовал, как все внутренности во мне переворачиваются при каждом сильном толчке.
В кают-компании я и смотреть не мог на еду. Запах пригоревшего жира преследовал меня даже внизу, в каюте. Море хотело меня выкинуть с койки. Наш кубрик находился ниже ватерлинии, и я слышал, как волны бьют и плещут о наружную обшивку. Корабль швыряло, качало, крутило. Мне казалось, будто я умер и все черти измываются над моим телом, заключенным в стальном гробу. Я обливался потом. Раскрытым ртом хватал воздух, как рыба, вытащенная на сушу, всеми силами боролся с горькой слюной и ежечасно вынужден был выскакивать на палубу.
В полдень мы бросили якорь у берегов норвежского острова Уитсира. Несколько островерхих домиков, и вокруг скалы, скалы и скалы. Мы стоим так близко, что можем различить их бурый, местами синий цвет, трещины, расщелины и причудливые очертания. На скалистый остров целыми отарами набегают пенные барашки. Они бьются о первые скалы, взрываются многоэтажными гейзерами, потом устремляются дальше, выше, лижут скалистые пороги, чтобы минуту спустя, подобно снежной лавине, скатиться вниз, к подножию скал.
Мы починили трал. Боцман, глядя на скалистую Уитсиру, ни с того ни с сего высказался:
— Не хотел бы я здесь помереть. У нас-то хоть по крайности песочек мяконький, а тут что на твоей могиле вырастет?..
Палуба уходит у меня из-под ног. Мокрая, холодная и соленая волна обрушивается на спину. Опустошенные внутренности норовят выскочить наружу. Я бросаю работу и перевешиваюсь через борт.