— Троянцы! — восторженно воскликнула девочка, родившаяся в высоких горах.
— Да, троянцы. Потом там были греки, потом римляне. Римлян побили готы. Следы перемешались. Там есть театр на тысячу человек, под открытым небом, с замечательной акустикой. Цыган Аслан показывал мне все это и радовался моему изумлению. Канализация, ванны, комфорт. Все уже было. «Раскопаем поглубже, — сказал он, — и найдем машины…» Они все засмеялись, лишний раз подчеркивая мелочный реализм бедного учителя.
Следующий день был целиком в моем распоряжении. Я провел его с книгой в парке. Лишь за ужином я разговорился с учителями. Разговор шел в основном о влиянии климата на характер человека; многие ученицы были из горных районов, они задавали тон в интернате и даже во всей школе. Смелость, фантазия, полет воображения. Учителя рассказывали охотно, называя это наглядной психологией. Наглядная психология.
И снова перед сном я стоял у окна моей тихой, райской комнаты. В какой-то момент я услышал легкий стук в дверь. «Пожалуйста». Вошел Костшевич.
Он начал деловито. Дескать, жалеет, что не слышал моего рассказа о раскопках города в Ионическом заливе. Его это очень интересует, он преклоняется перед классикой, знает наизусть почти всего Горация. О городе, который я видел и о котором вчера рассказывал, вспоминает Вергилий. Он любит и Вергилия.
Мы поболтали немного о поэтах, и вдруг, словно в одну секунду, он собрался с духом… Да, кроме нескольких воеводств в своей стране, он ничего не видел. Но тем не менее он умеет держать себя в обществе и хотел бы извиниться за свою грубость.
— Грубость? — удивился я искренне.
— Вы ведь понимаете, о чем я говорю.
Я понимал и в то же время не понимал.
— К сожалению, это следует назвать грубостью, — повторил он. — Вызывающее сопротивление общему настроению. А ведь, в сущности, я и сам тоже…
Разговор, такой оживленный, пока речь шла о древних поэтах, перестал быть гладким. Смущенный, я попытался затушевать дело:
— Я говорил, извините меня, неправду. Трудно назвать то, что делают дельфины, полетом. Просто я образно выразился.
— Так почему же все на меня в претензии?
— Несправедливо. Вы правы, дельфины не летают.
Лишь после долгого молчания он спросил со странным, неожиданным смирением:
— Не летают?
Я призвал на помощь все раздолье таинственной ночи, с полосой холмов и недалеких гор, с огоньком, как в детстве, мерцающим вдали, и сказал:
— Как правило, не летают. Только иногда, в исключительных обстоятельствах. Некоторые…
Я как-то не заметил, когда он ушел.
Перевод В. Хорева.
Ян Парандовский
СЕНТЯБРЬСКАЯ НОЧЬ
Все уже улеглись, дюжина человек в маленькой комнатушке. Хозяйка, видя, что ей не пройти между людьми, лежащими на соломе прямо на полу, крикнула с порога, чтобы потушили лампу. Чья-то рука протянулась к коптящему фитилю, но в этот момент застучали в ставни. И сразу же в сенях поднялась суматоха. Несколько голосов что-то спрашивали, отвечали, перебивая друг друга. Один из этих голосов, скрипучий, должно быть — старосты, был слышен лучше других. Все мужчины должны покинуть дом, так как немцы могут быть здесь уже на рассвете.
Я был одет, взял только пальто и шляпу. Простился с женой и детьми. Когда у порога я обернулся еще раз, то увидел, как у жены выпали из рук оставленные мною деньги.
Я вышел в звездную ночь. Кто-то в темноте объяснял, как идти: тропинкой налево, потом через мостик и по шоссе. Через минуту я уже ничего не помнил, спросить было не у кого, я остался один. Один или вместе с кем-то — какое это могло иметь значение? Одиночество в те дни не казалось ни странным, ни опасным: мы бродили по нашей земле, как по собственной усадьбе. Вместо одного на моем пути оказалось два мостика, а шоссе я увидел лишь на рассвете.
По шоссе мчались автомобили, набитые до отказа людьми и багажом. Несколько раз я останавливался и поднимал руку, надеясь, что, может, кто-нибудь остановится. Потом устыдился этого жеста и, чтобы снова не поддаться искушению, сошел на межу, подальше от дороги. Тут мне встретился товарищ, которого я потерял в темноте, как только мы вышли из дому. У него болела натруженная нога. Он боялся самолетов.
— Счастье, что жены наши и дети вне опасности.
Мы стали говорить о судьбе наших близких, о разлуке с ними.
Появился самолет, покружил над шоссе, сбросил несколько бомб; ему ответили пулеметные очереди. На меже нашей, посреди ржаного поля, было спокойно. Вскоре мы вышли к лесу. На опушке, опираясь на топор с длинным топорищем, стояла девушка: она высматривала шпионов. От нее мы узнали, что самое позднее через час будем в Суховоле. Стоя в тени берез в намокшем от росы платье, она не принимала в расчет солнца.
Когда мы снова вышли в открытое поле, уже сильно припекало. У меня было только летнее пальто, но и оно казалось обременительным. Чтобы избавиться от всего лишнего, я вытряхнул из карманов две вещи, показавшиеся ненужными: ключ от входной двери дома и записную книжку. О ключе мне не пришлось жалеть, он никогда уже не понадобился: во время оккупации все мы ходили с черного хода, а парадная дверь была постоянно заперта. Но о записной книжке я до сих пор вспоминаю с большим огорчением. В ней были заметки о первых днях войны, а также набросок «Последнего путешествия Одиссея», который лишь спустя десять лет я решился воспроизвести заново.
Наш путь снова лежал через лес, прибежище прохлады и тени. Но на опушке леса, за деревьями, стоял офицер. Он остановил нас, проверил документы, спросил о причине и цели нашего странствия, покачал головой, но в лес, занятый войсками, не пустил. Нам пришлось перейти мост, который, кажется, так и манил к себе немецкие самолеты. Бедный деревянный мост, с дырой посередине, словно тривиальная поговорка, некстати вставленная в патетическое повествование. Под ним протекал ручей, в котором превосходно чувствовали себя утки и резвились ребятишки. Очутившись на другом берегу, мы взглянули на небо, казавшееся бледно-голубой пустыней, усеянной мелкими белыми облачками. Множество глаз во всей нашей стране неотрывно следило за ними: люди ожидали дождя, который должен был спасти их. Они тосковали по густой, непролазной грязи, в которой увязли бы немецкие танки. До сих пор в поэзии прорываются нотки обиды на «жестокую природу».
За мостом уже виднелось Суховоле. На повороте дороги, ведущей к усадебным постройкам, показалась из-за деревьев старинная закрытая карета, запряженная парой седых лошадей. Запыленная колымага степенно тряслась в ухабистом ритме романов Коженевского[5]. Со всех сторон к усадьбе тащились столь же почтенные экипажи — похоже, все окрестные землевладельцы искали прибежища у князя Четвертинского.
Седобородый, крепкий, он метался по двору, заполненному повозками и людьми. Неподалеку, под вековыми дубами, стояла группа растерянных солдат. Когда я проходил мимо домика управляющего, а может быть сторожа, через открытое окно вдруг донеслись звуки краковского хейнала. Я затаил дыхание. Однако вслед за последней оборванной нотой голос диктора объявил о передаче радиостанции Krakau. Я почувствовал острую боль в сердце и с этого момента шел очень медленно.
Мы спросили, как пройти в Чемерники.
— Чего это? — удивился крестьянин. — Или в Чемерниках войны не будет, что все идут туда?
Так же, как и все остальные, мы шли туда, обманутые известием, что из Чемерник можно еще уехать автобусом на восток. Сведения эти были трехдневной давности, иными словами — относились к другой эпохе.
В маленьком поселке было шумно и неспокойно. Перед костелом расположилась толпа людей с детьми, со всеми пожитками, молчаливая и отупевшая. Магазины были или заколочены, или, словно разграбленные, зияли пустотой. Ошеломленный и голодный, я присел на каменном столбике у самой дороги, возле купающихся в пыли и громко чирикающих воробьев. Вдали виднелась высокая каменная стена, окружавшая обширный парк. Мои мысли забрели в зеленый мир деревьев, я позавидовал их спокойной жизни под голубым небом.