Брюсову эти религиозные устремления символизма были чужды. (Даже его мистический роман о средневековой колдунье — «Огненный ангел», — как теперь выясняется, есть искусная мистификация.) В своем «Дневнике» в 1910 г. Брюсов записал: «В Москве был Вяч. Иванов. Сначала мы очень дружили. Потом Вяч. Иванов читал доклад о символизме. Его основная мысль — искусство должно служить религии. Я резко возражал. Отсюда размолвка. За Вяч. Ивановым стояли Белый и Эллис. Расстались с Вяч. Ивановым холодно».
Христианский платонизм, который лежал в основе символизма, как мировоззрение был для Брюсова неприемлем. Вот как говорил о своем отношении к символизму как мировоззрению сам Брюсов в своей ответной речи, которую он произнес 16 декабря 1923 г. на своем юбилее:
«Павел Никитич Сакулин сказал‚ — я записал его слова точно, — обо мне: «Среди одержимых, — я не думаю, чтобы мои товарищи символисты были одержимые — он был наиболее трезвым, наиболее реалистом». Это правда. И он еще добавляет: «Он, — то есть я, — был и среди символистов утилитаристом». И это верно. Я помню, отлично помню, наши очень бурные споры с Вячеславом Ивановым, который жестоко упрекал меня за этот реализм в символизме, за этот позитивизм в идеализме… Сквозь символизм я прошел с тем мировоззрением, которое с детства залегло в глубь моего существа».
И действительно, вскоре после невиданного успеха «Urbi ет оrbi» y символистов начинает складываться переоценка брюсовской поэзии, начинают появляться сомнения в подлинности брюсовского символизма. Вот, например, письмо Блока, в котором он отказывается от своей первоначальной оценки брюсовской поэзии. Блок писал одному московскому символисту:
«Почему ты придаешь такое значение Брюсову? Я знаю, что тебя несколько удивит этот вопрос, особенно от меня, который еле выкарабкивается из-под тяжести его стихов. Но ведь «что прошло, то прошло». Год минул как раз с тех пор, как «Urbi et оrbi» начало нас всех раздирать пополам. Но половинки понемногу склеиваются, раны залечиваются, хочешь другого. «Маг» ужасен не вечно, а лишь тогда, когда внезапно в «разрыве туч» появится его очертание. В следующий раз в очертании уже заметишь частности («острую бородку»), а потом и пуговицы сюртука, а потом, наконец, начнешь говорить: «А что, этот черноватый господин все еще там стоит?»
Впоследствии Белый писал: «Блок первый Брюсова понял: он лишь — математик, он — счетчик, номенклатурист, и никакого серьезного мага в нем нет».
Эти замечания Белого и Блока о том, что в Брюсове «никакого серьезного мага нет» и выражают новую оценку символистами брюсовского мировоззрения, отличного от идеологии символизма: Брюсов только говорит на языке символизма, но это «номенклатуризм», стилизатортство, а нe подлинное волхвование искусством, то «а reаlibus аd reаliога», о котором писал Вяч. Иванов.
И действительно; в сущности говоря, Брюсов не столько был связан с символизмом как миросозерцанием, сколько пользовался в своей творческой работе приемами символизации. Те исторические деятели и события, которыми полны брюсовские стихи, — все эти Помпеи, Цезари, Бил-Ибусы, Астарты и Ассаргадоны — Брюсовым превращены в символы, они модернизованы, индивидуалистически переработаны и психологизованы. Но именно потому, что за этой символизацией стоит точное и рационалистическое сознание Брюсова, брюсовская символика не содержит в себе основного принципа символистического мировоззрения — бесконечной многозначности смысла. У Брюсова возможности символических истолкований заключены в определенные пределы, символизация у него носит характер, близкий к аллегории, то есть у Брюсова можно ставить знак соответствия между прямым и символическим смыслом стихотворения, тот знак, который для подлинных символистов-платоников неприемлем как вульгаризация, ибо человечеству, с их точки зрения, недоступно полное постижение второй, идеальной реальности, на которую искусство может только намекать.
Это отличие мировоззрения Брюсова от основных философских устремлений символизма сказывается и в противоречивой структуре стиле брюсовской поэзии. Его символизм был позицией эстетизма. Эстетизм этот накладывает на всю его поэзию отпечаток литературности, книжности.
В этой книжности брюсовской лирики лежит основание того, что брюсовское проникновение в историю заклеймено пороком стилизаторства, поддельности разнообразной и богатой исторической панорамы, воскрешаемой Брюсовым в его стихах. Это и есть тот «номенклатуризм» — схоластика называния, поименовывания, о которой говорит Белый. Брюсовская история — неподлинна, ибо она — расстановка художественных чучел исторических людей, а не оживление героев и событий прошлого.
Питаемые с одной стороны, эстетизмом Брюсова, его стихи в то же время отражают и позитивистичность его мировоззрения. Позитивизм Брюсова часто находит себе выражение в натуралистической разработке Брюсовым поэтического замысла стихотворения, в грубой, прозаической точности описания мира. Так символический эстетизм, сочетаясь с натуралистической манерой описания явлений, создает тот особый стиль внутренних срывов эстетизма в прозаичность, который может быть охарактеризован как особая присущая Брюсову рождаемая эстетическим натурализмом безвкусица стиля. (см., например, стихотворение Брюсова «Женщина» из «Urbi ет оrbi».)
Впоследствии футуристы, издеваясь над эстетизмом Брюсова, переделали его нарядное имя Валерий в прозаическое Василий. В своем манифесте против дофутуристической поэзии «Идите к чорту» они издевались и над эстетизмом брюсовского имени и над брюсовской буржуазностью (намекая на связь Брюсова с «пробочным делом»): в ответ на его сочувственные статьи о поэзии футуристов они написали одну грубую и озорную строчку: «Брось, Вася, это тебе не пробка!»
ВОЙНА И РЕВОЛЮЦИЯ
В 1914 г. началась империалистическая война. Брюсов отправился военным корреспондентом на фронт. Националистические и патриотические чувства вызывают у него ряд стихотворений, напечатанных в его книге «Семь цветов радуги». В начале 1917 г. он выпускает брошюру: «Как прекратить войну». В этой брошюре он еще требует «войны до победного конца». Однако, новые поражения русских войск и гибель десятков тысяч людей переубеждают его. В своей «Автобиографии» он пишет: «После занятия немцами Варшавы я вернулся в Москву (с фронта), глубоко разочарованный войной».
Изменение политической позиции Брюсова выразилось в его стихотворении «Тридцатый месяц», которое Брюсов напечатал в феврале 1917 г. в газете Максима Горького «Новая жизнь». Привожу это стихотворение:
Тридцатый месяц в нашем мире
Война взметает алый прах,
И кони черные валькирий
Бессменно мчатся в облаках!
Тридцатый месяц Смерть и Голод,
Бродя, стучат у всех дверей:
Клеймят, кто стар, клеймят, кто молод,
Детей в объятьях матерей
Тридцатый месяц бог Европы
Свободный Труд — порабощен:
он роет для войны окопы,
Для смерти льет снаряды он!
Призывы светлые забыты
Первоначальных дней борьбы:
В лесах грызутся троглодиты
Под барабан и зов трубы!
Достались в жертву суесловью
Мечты порабощенных стран:
Тот опьянен бездонной кровью,
Тот золотом безмерным пьян…
Борьба за право стала бойней;
Унижен, Идеал поник…
И все нелепей, все нестройней
Крик о победе, дикий крик!
А Некто темный, Некто властный,
Событий нити ухватив,
С улыбкой дьявольски-бесстрастной
Длит обескрыленный порыв.
о Горе! Будет! будет! будет!
Мы Хаос развязали. Кто ж
Решеньем роковым рассудит
Весь этот ужас, эту ложь?
Пора отвергнуть призрак мнимый,
Понять, что подменили цель…
о, счастье, — под напев любимый,
Родную зыблить колыбель!