Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Таким путем я обычно шел прежде.

Сегодня я избрал более краткий путь. После молитвы, ознаменовавшей окончание трапезы, я сразу же насколько возможно углубился в дебри непонятного и обратился к торговому представительству эрманновской души, к его телу, с вопросом, не встречается ли среди владетельных князей больше картезианцев, чем ньютонианцев.

«Я имею в виду отнюдь не вопрос о животных, — говорил я медленно и монотонно, — которых Декарт считал бездушными машинами, причем в эту категорию было безвинно зачислено и благороднейшее животное — человек. Нет, моя мысль и вопрос заключаются в следующем: великий Декарт усматривал главное свойство материи в протяженности, а еще более великий Ньютон — в цельности; верно ли, что, подобно этому, важнейшим свойством государства многие князья считают протяжение, и лишь немногие — солидарность и единство».

Он испугал меня бойким ответом: «Единственно солидные люди, платящие по своим обязательствам, — это флаксенфингенский и …ский князья».

Теперь дочь поставила возле стола бельевую корзину, а на самый стол поставила ящичек со штемпельными буквами, чтобы полностью отпечатать на рубашках своих ганзейских братцев их имена. Когда же я увидел, что она извлекла из корзины и подала отцу высокую белую тиару, а взамен получила низенькую парадную ермолку, то это побудило меня заговорить так темно и скучно, как того требовали появление ночного колпака и моя собственная цель.

В виду того, что Эрманну мои книги и вообще вся изящная литература внушали самую искреннюю антипатию, я решил добить и прикончить его именно этими ненавистными материями. Мне удалось нанести такой удар: «Господин капитан, я почти опасаюсь, что вам, в конце концов, покажется странным, почему я до сих пор вас не ознакомил сколько-нибудь подробно с двумя моими новейшими opusculis, или творениями, из которых более раннее называется, как это ни странно, „Дни собачьей почты“, а более позднее — „Цветы“. Но если я сегодня сообщу хоть самое существенное из первого и хотя бы лишь через восемь дней дополню его вторым, то, как мне кажется, я этим немного заглажу свою вину. На меня падает вся ответственность за то, что вы ничего не знаете о первом opus'е и, может быть, принимаете его за гербовник или за трактат о насекомых, или за идиоматический словарь, или за старый Codex, или за Lexicon Homericum, или за сборник диссертаций, или за полный конторский справочник, или за героические поэмы и эпопеи, или за убийственные проповеди… Однако это просто хорошая повесть, хотя и с прослойками из всех вышеперечисленных трудов. Конечно, господин капитан, я бы сам желал, чтобы это было что-нибудь лучшее и, в особенности, хотел бы сделать это творение настолько ясным, чтобы его можно было и читать и сочинять в полусне. Впрочем, господин капитан, я еще мало знаком с вашими критическими воззрениями, а потому не знаю, предпочитаете ли вы английский или афинский стиль; но моей повести, пожалуй, повредит, что в ней можно обнаружить такие места (надеюсь, немногочисленные), в которых содержится более одного смысла, или всяческая образность и цветистость, или же кажущаяся серьезность, за которой скрываются полное отсутствие серьезности и сплошные шутки (а ведь немцу непременно изволь подать его излюбленный деловой слог); в особенности же я опасаюсь, что, несмотря на все мои усилия, в этом столь обширном произведении мне не удалось с желаемым успехом подражать современным рыцарским романам, которые часто вызывают у нас иллюзию, будто они действительно написаны доблестными и простодушными старинными рыцарями, лучше владевшими тяжким булатом, чем легким пером. — Кроме того в моей книге я мог бы чаще допускать нескромности и смущать слух дам, как это найдут многие светские люди; ведь книги, оскорбляющие не высокопоставленных, а лишь высоконравственных читателей, и подрывающие не государственный строй, а лишь библейскую мораль, отнюдь не считаются непристойными и даже, напротив, причисляются к той части нашего литературного достояния, которая предназначена для того, чтобы красоваться на ночном столике и быть литературной утварью именно для женщин (очевидно, на том основании, на каком 25 § 10 die aur. arg. и руководствовавшийся им покойный Хоммель причислили ночные сосуды к mundo imiliebru, то есть к женской домашней утвари)».

Тут я спохватился, — но слишком поздно, — что этими словами я навел его на игривые мысли. Я перескочил было на другую тему и добавил: «Вообще для запрещенных книг самое надежное хранилище — это библиотеки общего пользования, обслуживаемые обычными библиотекарями: их угрюмые лица успешнее, чем запреты цензуры, отпугивают публику от чтения». Однако Якобус все же высказал свою мысль: «Паулина, напомни мне завтра, что Штенциха все еще не уплатила налог, причитающийся с непотребных женщин». Мне было крайне досадно, что когда я уже почти на все сто процентов усыпил капитана, тот вдруг снова выпалил нечто такое, чем в одно мгновение был развеян по воздуху мой лучший снотворный порошок. Вообще труднее всего нагнать скуку на того, кто сам всегда является ее источником; я скорее возьмусь наскучить за пять минут знатной и нисколько не деловой даме, чем за столько же часов — деловому человеку.

Милая Паулина, которой сегодня так хотелось выслушать повесть, отвезенную мною в рукописном виде в Берлин, вынула поодиночке из ящичка несколько букв для штемпелевания белья и потихоньку сложила из них у меня на ладони: «Рассказывайте». Это означало, что я сегодня непременно должен рассказать «Дни собачьей почты» этой славной наборщице (которая, впрочем, печатала не на бумаге, а на сорочках).

Я возобновил атаку и, вздохнув, повел такую речь: «Господин старший судья, ваш покорный слуга своим новейшим произведением приведет в движение в Берлине буквы такой же формы, и, подобно высокочтимым именам ваших трех сыновей, мои „Дни почты“ будут набраны на первосортных рубашках (но уже побывавших в виде тряпья под голландером и превратившихся в почтовую бумагу). Однако я должен сознаться, что когда я сидел в почтовой карете, подсунув правую ногу под пакет с моей рукописью, а левую под тюк с прошениями, посланный вдогонку за шеераусским князем, выехавшим в армию, то мне нечем было утешаться, кроме естественной мысли: пусть сам чорт этим займется. Да только никто не занимается этим в меньшей степени, чем именно он! Ведь в такую эпоху, как наша, когда оркестр всемирной истории еще только настраивает инструменты для будущего концерта, а потому все они, пока звучат вразброд, невероятно визжат и свистят (по этой причине одному марокканскому посланнику при Венском дворе настройка инструментов понравилась больше, чем опера), — в такую эпоху, когда трудно отличить труса от храбреца, ленивого от деятельного, увядшего от цветущего, подобно тому как теперь, зимой, плодоносные деревья по внешнему виду не отличаются от засохших, — в такую эпоху для автора существует лишь одно утешение, о котором я сегодня еще не думал, а именно: что он все же может вполне освоиться с этой эпохой, в которую высшая добродетель, любовь и свобода сделалась редкостными фениксами и китайскими соловьями, и может до тех пор рисовать всех этих птиц, пока они сами не прилетят к нам; когда же они в своих прообразах присутствуют на земле, то их описание и восхваление становятся для нас, поэтов, пресным и противным занятием, просто толчением воды в ступе. — Для печатного пресса работает лишь тот, кто неспособен проявить себя делами».

«По работе и плата, — перебил меня бодрствовавший коммерсант, — торговое дело всегда прокормит дельца, но писание книжек, это немногим лучше, чем бумагопрядение, а от прядения уже совсем недалеко до нищенства. Не в обиду вам будь сказано, все неудачливые бухгалтера и обанкротившиеся купцы принимаются в конце концов за фабрикацию арифметических учебников и прочих книжонок».

Читатели видят, как мало уважения к себе я внушил торгующему и командующему Эрманну тем, что занимался творчеством вместо коммерции, хотя помимо того, в качестве саксонского младшего нотариуса, я в любое время суток оказывал ему помощь при протесте векселей. Мне известен образ мыслей Экстраординарных профессоров этики; но я все же берусь оправдаться перед ними в том, что от такого возмутительного обращения со мною я сразу же пришел в ярость и на грубые выходки этого субъекта (хотя он уже был невменяем) без всякого снисхождения ответил не более, не менее, как — дословным пересказом «Добавочных листков» из «Геспера».

17
{"b":"817905","o":1}