Московский делопроизводитель был так загружен работой, чтобы даже головы от своего гроссбуха не поднял, только буркнул:
— Что у вас там? Быстрее, товарищ, вы же видите — очередь!
Пряча новенький документ во внутренний карман пиджака, Киса ухмыльнулся в вислые усы и подумал, что придирчивый товарищ Бендер за эту операцию его наверняка бы похвалил. Ипполит Матвеевич Воробьянинов и Конрад Карлович Михельсон канули в Лету. Вместо них на апрельские столичные улицы ступил Адольф Афиногенович Смердинский, бойких сорока пяти лет от роду, полномочный представитель жестяной артели «Плуг и нимфы», женат, трое малолетних детей на содержании. В чем именно состояли его полномочия и какие изделия выше именованной артели он представлял, дело было десятое.
Где и как искать тринадцатый стул, больной мозг Кисы не имел ни малейшего представления. Возможно, что как самый натуральный маньяк, он просто собирался потрошить все встречные похожие стулья на пути. Новоиспеченный Адольф Афиногенович просто слепо и жутковато верил, что рано или поздно его отыщет. Лишь в одном он был убежден твердо: в Москве сокровищ мадам Петуховой нет.
В Одессу Остап въехал ранним утром следующего дня в компании бойких молочниц на заставленной полными бидонами и крынками телеге. Он по-детски болтал ногами в малиновых башмаках, ел сметану из пузатого глечика и с любопытством озирался. С тех пор, как он бывал здесь в крайний раз, город изменился. Разухабистые революционные матросы и грубые комиссары в скрипучих кожанках с воронеными маузерами исчезли. Кто не исчез, тот переоделся в более удобные для построения социализма в отдельно взятом портовом городе полотняные костюмы и милицейскую форму, а матросы подались в торговый флот, и мирно фланировали теперь по бульвару имени анархиста Фельдмана**, сдвинув бескозырки на самую маковку.
Вывески «Добровольный флот», «Госторгфлот», «Центрсоюз», «Нефтесиндикат» выгодно отличали Одессу от захолустных Старгородов и N-сков с их нимфами и глазетами. Сразу становилось ясно, что город это культурный и регулярно посещаемый иностранными гражданами. Знаменитые далеко за пределами «Жемчужины у моря» (как споет об Одессе восемь лет спустя Леня Утесов) жиганы и босяки всех сортов, однако, никуда не подевались — просто обрели некий лоск, свойственный мирному течению жизни, хотя с ними активно и боролась бравая советская милиция.
Не менее знаменитые привозные торговки тоже были тут как тут, и Фруктовый пассаж стоял. Ура-патриотический «Октябрьский рынок» так и не прижился, Привоз остался Привозом — гремучим, кипучим и шумным. Он как раз оживал, наполняясь торговцами и покупателями так же стремительно, как волна выбегает на берег. Остап слез с телеги, утер сметанные усы рукавом, умильно подмигнул молочницам и практически немедля прицепился к торговке рыбой, принимавшей у рыбачков свой ароматный товар.
— А что, тетенька, говорят, что через пять лет мы будем жить лучше, чем в Европе? — спросил он, лукаво склонив кудрявую голову к могучему плечу.
— А шо, у них таки случится революция? — не медля ни секунды, отбрила та и гаркнула, смерив великого комбинатора презрительным взглядом, уже для окружающих: — Как вам это нравится? Сынок моей бедной покойной бездетной Розочки нарисовался!
Остап осклабился барракудой:
— Не кипятитесь, мадамочка, сварите вашу тюлечку в уху.
Торговка осклабилась в ответ.
— Фруктовый стоит? — уточнил он на всякий случай.
— Возьмите глаза в руки! — мотнула та головой в сторону изящного строения.
Сердце Остапа пело. Он был дома. Ироничное «шо» и «не делайте мине нервы!» ласкало ухо со всех сторон. Он отправился шататься по Привозу, прихватив с собой ополовиненную крынку, и уже через минуту азартно торговался за остатки сметаны с каким-то старичком, а еще через две держал за ухо типичного одесского беспризорника, неизвестно что пытавшегося выудить из девственно-пустого остаповского кармана.
— Ловите ушами моих слов, ви, босяк! — отчитывал великий комбинатор, перейдя на певучий язык своей юности. — Ви таки плохо кончите!
Сакральные слова про ключ, квартиру и почитание Уголовного Кодекса там тоже звучали.
Дав мальцу назидательного подзатыльника, Остап двинулся дальше. Обаяние его, подпитываемое просоленным воздухом малой родины, сверкало и искрилось. На Дерибасовскую Остап вышел уже сытым. К вечеру в нем сидело столько жареных бычков и пива с рачками, что он едва мог дышать. Медальное лицо его горело, особенно левая щека, а костюм был подозрительно влажным с одной стороны и странно припахивал. Расчувствовавшись, сын турецкоподданного посетил тот милый его сердцу уголок Молдаванки, в котором когда-то осчастливил этот свет, маму-почти-графиню и папу-турецкоподданного своим появлением, да и в целом был несколько неосмотрителен. Конечно, там кое-что переменилось, и многих друзей юности было уже не отыскать. Родственников же у Остапа давно не водилось — по воле рока он сделался круглым сиротой еще на предпоследнем гимназическом курсе. Однако оскорбленные им когда-то в лучших матримониальных чувствах одесские дамочки все еще проживали по прежним адресам. Подруги юных лет, и особенно их мамаши, оказались не чета мадам Грицацуевой — следовало это предвидеть! И все, как на подбор, правши. От одной даже пришлось отступать задом, точно раку, попутно убеждая разошедшуюся мадам, что эти чудные близнецы-семилетки с влажными черными греческими очами никак не могут быть его, поскольку совершенно на него не похожи. Да и вообще, семь лет и девять месяцев назад его, Бендера, тут в принципе не стояло.
Отведя душу, скандальная девушка махнула полотенцем — близнецы в самом деле не походили на Остапа ни капли, просто он не вовремя подвернулся под горячую руку.
— Устроили хипиш из ничего, — бурчал блудный сын «Жемчужины у моря», ретируясь.
Великий комбинатор провел в Одессе все лето, не считая нескольких коротких «рабочих» командировок по окрестностям. Он дочерна загорел, вернул себе прекрасную форму, ежедневно плавая в море, и почти забыл тот язык, на котором общаются к востоку от Крыжановки. Жизнь он вел размеренную, веселую и даже культурную: посетил однажды в компании очаровательной лялечки*** чудно восстановленный после пожара 1925 года оперный театр им. товарища Луначарского. Коммунистическая опера «Щорс» ему внезапно понравилась. А вот железобетонный занавес с асбестовым покрытием, установленный вместо погибшего в огне железного, весом в восемнадцать с половиной тонн, Остапа не впечатлил. Скорее напугал.
— Слишком много шику. И тонн, — и великий комбинатор поежился, вспомнив пережитое в театре «Колубма» землетрясение. Быть придавленным таким занавесом ему показалось чудовищным.
Когда первый флер очарования от встречи с улочками его юности несколько рассеялся, Остап осознал, что прокормиться в городе, набитом жиганами и плутами всех сортов под завязку так, чтобы снова не очутиться в допре, было непросто. Испытывая категорическое, принципиальное отвращение к принудительному труду, а в таковой у него входил любой, ограниченный твердым рабочим расписанием и окладом, он прибег к испытанному приему: выезжал на гастроли в не избалованные визитами и развлечениями Великие и не очень Михайловки, Кремидовки и Переможные. Индийский факир, доктор с сомнительными микстурами (Остап свел знакомство с одним шарлатаном, их приготовлявшим, все на той же Малой Арнаутской), карточный фокусник, чтец-мелиоратор — все многочисленные таланты великого комбинатора были пущены в дело. Когда же дела не шли, Остапа выручало море. Бычки по прежнему, как и пятнадцать-двадцать лет назад, в босоногом его детстве, прекрасно ловились на удочку с любого одесского пирса или мола.
К осени с моря задуло, и великий комбинатор затосковал. Муза странствий снова манила его. Мелкие дела и делишки приелись. Остапу хотелось размаха. Он заскучал по временам концессии. Ставка тогда была столь высока, что все его нервы были буквально обнажены и ежесекундно трепетали. Товарищ Бендер стал испытывать острую нехватку адреналина. Не долго думая, Остап расшаркался с привозовскими торговками и, послав Одессе-маме прощальный воздушный поцелуй, направил несколько поношенные уже малиновые башмаки в сторону Киева.