Больше всего отец любил снимать континент изнутри: неслыханную силу быстрин, которые приходилось преодолевать пироге, лавируя между валунами и скалами, откуда каскадами падала вниз вода меж мрачными стенами лесистых берегов. Фотографировал он водопады Кабури на Мазаруни, больницу в Камакусе, деревянные постройки по берегам рек, лавчонки добытчиков алмазов. А то вдруг запечатлевал полный штиль на одном из рукавов Мазаруни: искрящееся, безупречно гладкое зеркало воды, навевающее сладкий сон. На другом снимке неожиданно возникал киль пироги, спускавшейся вниз по течению реки. Смотришь на нее и ощущаешь дуновение ветра, запах воды, слышишь, несмотря на шум мотора, монотонную трескотню насекомых в лесу, и тобой овладевает чувство смутной тревоги от скорого приближения сумерек. Была им «увековечена» и погрузка подъемником сахара «демерара» в устье той же реки Демерары на борт проржавевшего торгового судна. Или вдруг видишь кромку пляжа, куда приходят умирать корабельные волны, – там стоят и смотрят на тебя два индейских ребенка: мальчик лет шести и его сестра, немногим старше. Оба – с раздутыми от паразитоза животами и очень темными волосами, с челкой до бровей, подстриженными «под горшок», как когда-то и у меня в их возрасте. От своего пребывания в Гвиане отец сохранит в памяти немногое: воспоминания об этих индейских ребятишках, стоявших на берегу реки и глядевших на него, слегка щурясь от солнца. Да еще образ этого дикого края вдоль русел больших рек, мимоходом схваченный на фотографиях. То был таинственный и хрупкий мир, где царили болезни, страх, насилие, чинимое старателями и искателями сокровищ, где звучала песнь отчаяния исчезающего индейского мира. Интересно, что стало с этими мальчиком и девочкой, если они еще живы? Теперь они должны уже быть глубокими стариками, подходящими к концу своего существования.
Позже, спустя долгое время, я отправился по следам отца в страну индейцев, обитавших по берегам больших рек. И видел детей, подобных тем, что остались на фотографиях. Несомненно, с тех пор мир сильно изменился: реки и леса стали менее чистыми, чем были в дни молодости моего отца. Тем не менее мне показалось, что я ощутил ту же жажду приключений, что и отец, когда он высаживался в порту Джорджтауна. Я, как и он, купил себе пирогу, так же путешествовал, стоя на носу, растопырив пальцы ног для большей устойчивости и балансируя длинным багром; так же наблюдал, как передо мной вспархивают вверх бакланы; слушал завывание ветра в ушах и раздававшиеся сзади отголоски шума подвесного мотора, поглощенного лесной толщей. Изучив хорошенько фотографию передней части пироги, сделанную отцом, я сразу узнал узкую и слегка прямоугольную носовую оконечность, швартовочный канат, свернутый и уложенный поперек корпуса, чтобы время от времени служить в качестве скамьи, и «каналет» – индейское короткое весло с треугольной лопастью. А там, впереди, в самом конце длинной речной «улицы» смыкались передо мной две черные стены леса.
Когда я вернулся из индейских краев, отец был уже очень болен, он окончательно замкнулся в упрямом безмолвии. Помню, как в глазах его вспыхнули искорки, когда я рассказал, что говорил о нем с индейцами, и те приглашали его вернуться к ним, на реки, что в обмен на его знания и лекарства они готовы предоставить ему дом и пищу на тот срок, который он пожелает. По губам отца пробежала легкая улыбка, и, кажется, он сказал: «Лет десять назад, возможно, я бы и согласился». Теперь и правда было слишком поздно. Время никогда не течет вспять, даже во сне.
Гвиана подготовила отца к Африке. После времени, проведенного на больших реках, он не мог вернуться в Европу, не говоря уже о Маврикии – этом крошечном уголке, где ему было бы неуютно в тесном кругу эгоистичных и тщеславных людей. Вскоре на территории Западной Африки, на узкой полоске земли, отобранной у Германии после Первой мировой войны и включавшей восточную часть Нигерии и западную часть Камеруна, переданной под английское управление, была открыта вакансия на должность врача. Отец вызвался ехать добровольцем. В начале 1928 года он сел на пароход, огибавший африканское побережье, и высадился в порту Виктория, в бухте залива Биафра.
Это было то же самое путешествие, которое я совершил двадцать лет спустя с мамой и братом после войны, чтобы воссоединиться со своим отцом в Нигерии. Но тогда отец не был, подобно мне, ребенком, подхваченным вихрем событий. В ту пору он достиг возраста тридцати двух лет, это был человек, закаленный двумя годами медицинской практики в Экваториальной Америке, он не понаслышке знал, что такое болезнь и смерть, сталкиваясь с ними ежедневно, в чрезвычайно сложных ситуациях, без какой-либо поддержки извне. Эжен, брат отца, служивший до него врачом в Африке, определенно должен был его предупредить, что он отправляется в «тяжелую» страну. Нигерия, безусловно, была отчасти «усмирена» введенными туда британскими войсками. Но это был регион, где война велась непрерывно: война между людьми, война против нищеты, жестокого обращения и коррупции, унаследованных от колониализма, и особенно «микробная» война. В Калабаре, как и в Камеруне, главными врагами были уже вовсе не Аро-Чуку и его оракул, не вооруженные формирования фулани с их «длинными карабинами» из Аравии. Новые враги звались квашиоркор, холерный вибрион, солитер, шистосома, оспа, амебная дизентерия. Перед лицом этих врагов сумка с медикаментами отца явно была чересчур легкой. Скальпель, хирургические зажимы, трепан, стетоскоп, жгуты и ряд основных инструментов, включая латунный шприц, которым он позже впрыскивал мне вакцины. Антибиотиков, кортизона тогда еще не было. Сульфаниламиды считались большой редкостью, существующие порошки и мази больше напоминали колдовские зелья. Вакцины поступали в слишком малом количестве, чтобы успешно бороться с эпидемиями. А территория, на которой приходилось сражаться со всеми этими болезнями, была огромна. По сравнению с тем, что его ждало в Африке, путешествия по рекам Гвианы могли показаться отцу приятными прогулками. На африканском Западе он останется на долгие двадцать два года, пока не исчерпает все силы. Здесь он познает континент во всей его полноте, от восторга первого впечатления, открытия для себя великих рек – Нигера и Бенуэ – до разнообразия природы Камерунского нагорья. Он разделит и любовь, и эту полную приключений жизнь с женой, путешествуя с ней верхом по горным тропам. Затем придут одиночество и тоска военного периода, до полной изношенности, до горечи последних мгновений, когда у него возникнет чувство, что он прожил больше, чем одну жизнь.
Все это я осознал гораздо позже, отправившись, как и он, в пределы другого мира. Я понял это не по тем немногим вещицам – маскам, статуэткам, предметам мебели, которые он вывез из страны ибо и камерунских саванн. И даже не по фотографиям, сделанным отцом в первые годы после приезда в Африку. Узнал я об этом, когда научился открывать для себя заново, «перечитывать», предметы его повседневной жизни, с которыми он не расставался даже после выхода в отставку и переезда во Францию: чашки, сине-белые эмалированные тарелки, сделанные в Швеции, алюминиевые столовые приборы, которыми он пользовался все эти годы, складные миски, служившие ему во время переходов и ночевок в хижинах-времянках. Так же и многие другие предметы обихода – с особыми отметинами, облупившиеся от дорожной тряски, со следами ливневых дождей, обесцвеченные тропическим солнцем, предметы, от которых он нипочем не желал отказываться, ибо в его глазах они были гораздо ценнее, чем любые безделушки или сувениры с «местным колоритом». Деревянные, обитые железными скобами, сундуки отца, чьи петли и замки он не раз перекрашивал, на которых все еще можно было разобрать адрес пункта назначения: General Hospital, Victoria, Cameroons. Помимо этого багажа, достойного путешественника времен Киплинга и Жюля Верна, имелась еще целая коллекция баночек с ваксой, лепешек черного мыла, керосиновых ламп, спиртовок и тех больших жестяных банок из-под печенья «Мари», в которых он до конца жизни хранил чай и сахарную пудру. Хирургические инструменты, кстати, тоже: во Франции он их использовал для приготовления пищи: скальпель служил для разделки курицы, а длинный зажим – для сервировки. И, наконец, мебель: вовсе не те знаменитые табуреты и троны из цельного куска дерева – образцы негритянского искусства. Отец предпочитал им старое складное кресло из холста и бамбука, пронесенное им от одной стоянки до другой по всем горным тропинкам, и маленький столик со столешницей из ротанга, используемый в качестве подставки для радиоприемника, по которому он до конца дней слушал каждый вечер семичасовой выпуск новостей Би-би-си: «Трам-бам-бам! Британская вещательная корпорация! В эфире последние новости!»