Мальчик начал рисовать в шесть лет. Почти на тридцать лет рисование — живописание — становится сутью, смыслом его бытия. Остальное — не в зачёт. Недаром же по два года сидел он в каждом классе саратовского реального училища, с трудом перемещаясь по лестнице реальных знаний. Но его влекло к нереальному, к вымыслу, к иллюзии. Зачем всё остальное, когда есть всепоглощающая устремленность к одному?
Конечно, и болезнь виновата, пропускать приходилось много. Но учение и в промежутках между обострениями болезни не шло. Одним лишь отличался он среди прочих: рисованием и раскрашиванием контурных карт. «Географические карты являлись в его исполнении целыми картинами. Море около берегов обводилось необыкновенно живописной краской, горы растушевывались с удивительной тщательностью, реки и озёра покрывались волнами»4. Тут всё ясно, объяснений не требуется. Но это уже побочное следствие главного увлечения.
Путь к вершинам искусства был для Борисова-Мусатова долог. Лишь с конца века начали появляться его шедевры. А перед тем — двадцатилетний изнурительный труд, не бесполезный разумеется, — были тут свои подъёмы и свои поучительные неудачи. Но затеряться бы ему в кругу второстепенных и даже третьестепенных живописцев, если бы ограничилось всё теми двадцатью годами. И могло бы: болезнь способна была разрушить всё в один момент.
Двадцать долгих лет подъёма начались с самостоятельных упражнений без всякой системы и наставлений. Единственный сын, первенец, калека, он не мог не вызывать особой родительской любви, обостренной жалости к себе. В таких случаях всякая прихоть ребёнка выполняется с готовностью. Если же прихоть — краски и карандаши, тем более с радостью.
Напротив Саратова, на Волге, тянулся Зеленый остров. «Он был для меня чуть ли не «таинственный остров». Я знал только один ближайший его берег. Он был пустынен, и я любил его за это. Там никто не мешал мне делать первые робкие опыты с палитрой»5. Эти строки воспоминания, написанные художником уже гораздо после, затрепаны исследователями и биографами, зацитированы до дыр. Тут уж ничего не поделать: жизнь Борисова-Мусатова и недлинна, и небогата событиями, немного следов-документов дошло от него до нас — пересечения пишущих о художнике неизбежны. А зацитированные цитаты — обычно из ключевых. Такова и приведённая только что.
Опыты с палитрой — попытки установления первого творческого контакта с цветом. Каковы они были? Вероятно, как и всегда в таких случаях, наивны и нередко малоуспешны. Несомненно, было и интересное: всё-таки «опыты» делал будущий несравненный живописец. Но тут можем мы только гадать. Известно, что девятилетний Виктор преподнес отцу ко дню рождения настоящую «картину» и тот повесил её на стену — в понятной радости и гордости за сына. Впрочем, родительские восторги в подобных ситуациях — плохой критерий.
В реальное училище Мусатов поступил одиннадцатилетним, сразу во второй класс — и тут же попал в руки учителя-профессионала Федора Андреевича Васильева, почтенного и смиренного старца.
Наверное, Васильев был тем самым учителем, который необходим именно в начале учения, когда надо выработать прежде всего серьёзность и дисциплину труда. Тщательность проработки рисунка, аккуратность, точное следование натуре — вот чего требовал Васильев от учеников. Собственные работы учителя давали зримый образец того, к чему он призывал подопечных. Дошли до нас воспоминания о портрете Пушкина, что изготовил Васильев для училища, — все восторгались. И похоже, и с тщательностью необыкновенной исполнено, будто напечатано. Что нужно для неискушенных и наивных ценителей? Именно похожесть, аккуратность, добротность рисунка. Виктор Мусатов принес однажды в класс нарисованную комнату, именно очень похоже изображенную. Васильев растрогался, взял работу ученика домой: на память. Может быть, тоже повесил на стену?
Разумеется, точная фиксация объекта изображения не есть главное достоинство искусства, не самоцель его. Степень «похожести» определяется художественными задачами и индивидуальностью мастера. Однако овладеть и этой стороной изобразительности художник, пожалуй, обязан. Нарушать правила не в ущерб искусству может только тот, кто хорошо их изучил и усвоил.
Стремление к натуралистичности изображения в пору ученичества вырабатывает усидчивость, трудолюбие, дисциплину — качества, без которых и подлинное творчество невозможно. Без них из ученика выйдет поверхностный дилетант, не владеющий основами своей профессии.
Оставим ненадолго ученика саратовского реального училища за его штудиями. Вспомним судьбу литературного героя — Бориса Райского из гончаровского «Обрыва». Гончаров дал убедительное решение проблемы мастерства и дилетантизма. Герой романа, как известно, вознамерился однажды посвятить жизнь искусству и стал ходить в Академию художеств (где окажется в конце концов и Борисов-Мусатов, но об этом позже):
«Он робко пришёл туда и осмотрелся кругом. Все сидят молча и рисуют с бюстов. Он начал тоже рисовать, но через два часа ушел и стал рисовать с бюста дома.
Но дома то сигару закурит, то сядет с ногами на диван, почитает или замечтается, и в голове раздадутся звуки. Он за фортепиано — и забудется.
Недели через три он опять пошёл в академию: там опять все молчат и рисуют с бюстов.
Он кое с кем из товарищей познакомился, зазвал к себе и показал свою работу.
— У вас есть талант, где вы учились? — сказали ему. — Только… вот эта рука длинна… да и спина не так… рисунок не верен!
Между тем затеяли пирушку, пригласили Райского, и он слышал одно: то о колорите, то о бюстах, о руках, о ногах, о «правде» в искусстве, об академии, а в перспективе — Дюссельдорф, Париж, Рим. Отмеривали при нём года своей практики, ученичества, или «мученичества», прибавлял Райский. Семь, восемь лет — страшные цифры. И все уже взрослые.
Он не ходил месяцев шесть, потом пошёл, и те же самые товарищи рисовали… с бюстов.
Он взглянул в другой класс: там стоял натурщик, и толпа молча рисовала с натуры торс.
Райский пришёл через месяц — и то же углубление в торс и в свой рисунок. То же молчаливое и напряжённое внимание.
…Ушёл к себе Райский, натянул на рамку холст и начал чертить мелом. Три дня чертил он, стирал, опять чертил и, бросив бюсты, рисунки, взял кисть.
Три полотна переменил он и на четвёртом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребёнка. Но рук не доделал: «Это последнее дело, руки!»— думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочёл у Гомера: других источников под рукой не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
Полгода он писал картину. Лица Гектора и Андромахи поглотили всё его творчество, аксессуарами он не занимался: «Это после, когда-нибудь».
Ребёнка нарисовал тоже кое-как, и то нарисовал потому, что без него не верна была бы сцена прощания.
Он хотел показать картину товарищам, но они сами красками еще не писали, а все копировали с бюстов, нужды нет, что у самих бороды поросли.
Он решился показать профессору: профессор не заносчив, снисходителен и, вероятно, оценит труд по достоинству. С замирающим сердцем принес он картину и оставил в коридоре. Профессор велел внести ее в мастерскую, посмотрел. (…)
Пришел Иван Иванович, какой-то художник.
— Посмотри!
Он показал ему на головы двух фигур и ребенка. Тот молча и пристально рассматривал. Райский дрожал.
— Что ты видишь? — спросил профессор.
— Что? — сказал тот. — Это не из наших. Кто же приделал голову к этой мазне?.. Да, голова… мм… а ухо не на месте. Кто он?
Профессор спросил Райского, где он учился, подтвердил, что у него талант, и разбранился сильной бранью, узнав, что Райский только раз десять был в академии и бюстов не рисует.
— Посмотрите: ни одной черты нет верной. Эта нога короче, у Андромахи плечо не на месте; если Гектор выпрямится, так она ему будет только по брюхо. А эти мускулы, посмотрите… Вы не умеете рисовать, вам года три надо учиться с бюстов да анатомии… А голова Гектора, глаза… Да вы ли делали?