И вот в таком же учительном настроении явился черниговский отшельник на следующий день после показа «Распятия» студентам Училища на встречу с ними же в номера Фальц-Фейна на Тверской, где квартировали две соученицы, Е.Александрова и Ю.Игумнова, и куда собрались теперь его почитатели.
Старый передвижник говорил о вещах важных и интересных. Для иных могло и как откровение прозвучать такое, например: «На портрете центр света может быть где угодно, вовсе не обязательно, чтобы он был на лице. Почему бы, например, не на руках, — разве не интересно? Руки сами по себе разве не есть уже портрет человека?»44 Или: «Кто сказал, что творчество, творческий экстаз есть некое безумие? Нет, не безумие, а высшая ясность ума, предельная его точка, при полном соответствии и равновесии всех сил»45. Тут вопросы, возбуждающие работу мысли, опровергающие стереотипы, принимаемые за аксиомы.
Но вот завел он речь о живописи религиозной, недобро отозвался о Васнецове (творчество которого, купно с Нестеровым, терпеть не мог), а потом разразился кощунственными речами о церкви, пустился толковать жизнь Христа — весьма поверхностно и примитивно, должно признать. И вдруг среди потока пьянящего красноречия прозвучала жестоко реплика Голубкиной: «Не вы один говорите так. Всё это только слова. Мы их уже слышали. (…) У вас высохло сердце. Разве вы кого-нибудь любили и любите? Покопайтесь в себе, скажите по правде. Вы никого никогда не любили, а, значит, ничего и не знаете. У вас только одни… эти самые… мысли. А за душой ничего»46. Проповеднику «любви»— невподъём такой-то упрек…
Мы знаем теперь, что Голубкина находилась в то время в состоянии кризисном. Чувствуя фальшь и неправду многих празднословных речей, она ощущала в них отсутствие понимания смысла жизни. Может быть, именно под впечатлением речей Ге говорила она друзьям: «Церковь можно разрушить. Это не трудно. А что вы дадите взамен её тем, которые живут только верой? Бога нет для вас — ладно, — а вот, например, что вы дадите старухе?»47
Утилитарное отношение к церкви у Голубкиной также поверхностно, но не тревожила ли её засевшая в сознании мысль о себе самой, когда она говорила о старухе? Известно, что вскоре Голубкина уехала в Париж, где дважды пыталась покончить самоубийством.
Однако все эти разговоры, кажется, мало задели нашего героя. Живопись — вот что волновало его прежде всего. «Распятие» его ошеломило. Понять причину помогают воспоминания того же Ульянова. Группа художников, рассказывает мемуарист, вызвалась помочь Ге в отправке картины из Москвы. «Прежде чем снять картину с подрамника, мы долго, уже не стесняясь присутствием автора, осматривали, обсуждали её живопись с формальной стороны, в оценке которой мы сходились почти единогласно. Действительно, в ней есть что-то новое, быть может, даже то «последнее слово», что так восторженно подчеркивали когда-то мои приятели. В самом деле, у кого из русских художников мы видели спектральный анализ, локальный цвет, дополнительную гамму? Чёрная живопись большинства художников, современников Ге, с её установившимися традициями не знала и не могла знать того многого, что было открыто пытливому Ге, под старость засевшему за новый букварь искусства…»48. Тут было о чем поразмыслить. Недаром же Ге с таким вниманием изучал книгу по физике — советовал и всем то же делать.
Остальное в речах старика скользнуло по поверхности сознания Борисова-Мусатова. Правда, он в тот период заинтересовался евангельскими темами, принялся почитывать Фаррара, задумал картину «Христос в Гефсимании», но, скорее всего, он увлёкся идеей живописного ночного сада, наполненного лунным сиянием. Как бы там ни было, замысел остался неосуществлённым. И вряд ли стоит удивляться: он и вообще-то от этого был далек, а «христианство» Ге звучало по-человечески сильно, эмоционально могло захватить, но истинной духовной глубины в нем нет. Да и само качество духовности Борисова-Мусатова иное совершенно.
Да что Ге, если сам Лев Николаевич Толстой оказался бессильным изменить что-либо во внутреннем настрое Борисова-Мусатова. А с Толстым он тоже в московскую пору свою несколько раз встречался. Причина встреч проста: Татьяна Львовна, дочь писателя, также посещала занятия в Училище. К ней-то в гости и приглашались соученики — в знаменитый хамовнический дом. Наш, впрочем, герой бывал здесь не очень часто, так что хозяевами не очень был примечен: даже имя его потом правильно вспомнить не могли, записали Василием в списке посетителей.
Для молодого же художника, конечно, все было памятно. Памятно особо — первое посещение Хамовников, в декабрьский стылый и сизый день 1893 года. Качаются голые верхушки деревьев в саду, кричат галки над сараем, звенит дверной колокольчик, — с робостью и смущением входят молодые люди в дом писателя, уже при жизни признанного одним из величайших, в дом пророка, чуть ли не основателя новой религии. С чем шёл к Толстому Виктор Борисов-Мусатов? Жаждал ли услышать глубочайшие откровения или просто лестно было оказаться рядом с великим художником? А сотоварищи его — чего ждали?
В незнакомом доме и вообще поначалу неловкость чувствуется, а у Толстых каждый обитатель представляется необыкновенным существом: отсвет величия хозяина и каждого из близких его как бы делает особо значимым. Но оказалось: все — самые обычные люди. Первое смущение прошло, а когда к столу пригласили, то и вовсе освоились — в уютной домашней обстановке, которая у Толстых всегда отличалась простотою нравов. Стол делился тут как бы на две половины: вегетарианскую и «убойную», то есть мясную. Вокруг графини Софьи Андреевны группируется аристократическая часть гостей — оттуда слышится светский, порою чересчур игривый тоном разговор. На вегетарианской стороне — больше скованности и напряжения: тут сидят последователи Толстого, люди для дома нередко случайные.
Толстой появился, когда все уже были за столом, обошёл по кругу, с каждым гостем поздоровался за руку. Облик его представился противоречивым (а он и весь — из противоречий): грубая, скульптурная мощь лица — и одновременно ощущение слабости, усталости, немощи. Показался Толстой его гостям и неумелым собеседником, ненаходчивым, скучающим за разговором, который он поддерживал — будто докучливую обязанность исполнял. Как будто роль учителя и пророка, взятая им на себя, тяготила его, превосходила отпущенные ему силы.
Вероятно, общее настроение, общую потребность услышать ответ на самые важные вопросы выразил прекрасно опять-таки Н.П.Ульянов, чаще других бывавший у Толстого:
«Время от времени мы навещали Татьяну Львовну группой или в одиночку, виделись со Львом Николаевичем, молчаливо изъявляли ему наше уважение, не находя поводов или не решаясь поговорить с ним «по душам». Чувство одиночества (выделено мною. — М.Д.) или в каком-то смысле покинутости не оставляло нас и при нём, а между тем уже давно мы хотели согреться у его огня.
Раньше, заочно стремясь к нему, мы считали его «своим», теперь же, на близком расстоянии, он почему-то казался нам более далёким. Он всё ещё оставался для нас притягательно родственным, но таким, который был способен вызвать в нас скорее восторженность, чем живое сердечное влечение. Толстой в какой-то мере соединялся с помыслами молодежи и мучительно, хотя и неудачно, пытался решить с мужеством все тот же вопрос: что такое искусство? Не ради ли этого искусства мы обрекали себя почти наверное на нищенскую жизнь, но где смысл этого искусства, кто разгадает его? (…) Что нужно делать, как нужно жить? — обычные вопросы, задаваемые Толстому. Как учитель жизни, он не мог уклониться и от самого досадного из них, ставящего его в стеснительное положение»49.
Почему Толстой не ответил ожиданиям молодых художников? Причин много. Толстой переживал один из трудных периодов своей жизни (они по неопытности не догадывались о том) — период неустойчивости, сомнений, исканий. Семейные неурядицы, конфликты все больше тревожили душевное состояние писателя. Борисов-Мусатов с друзьями оказались свидетелями и тягчайшего горя — смерти младшего сына Толстых, Ванечки.