Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Многие его современники живописцы (и вообще люди искусства), каждый как разумел, тоже искали новых путей, тоже нередко отдалялись от сиюминутной конкретности, но ни один не заходил так далеко, как Борисов-Мусатов (за исключением, пожалуй, Врубеля). Они все-таки оставались в земном мире, хотя и не держались ни социальной действительности, ни настоящего времени. Пытаясь проникнуть в глубинные основы бытия, иные обращались к Священной истории, к образу Христа (Поленов, Ге, Нестеров), нередко представляя Сына Божия как бы во внерелигиозном обличье, не желая видеть Его Божественной сущности — своего рода монофизитство наоборот. Другие, не ставя перед собою столь сложных задач, воссоздавали в живописи облик ушедших времен — за что их назвали ретроспективистами (Сомов, Бакст, Бенуа, Лансере и другие), — точно воспроизводя конкретный исторический быт во всех его деталях. Может быть, лишь Врубель слишком мало дорожил земным бытием, но его напряженный мистицизм был чужд искавшему ясной гармонии Борисову-Мусатову.

Борисов-Мусатов создавал себе мир совсем особый. «Для одиноких характерно желание иначе ориентировать свой внутренний опыт, центробежное стремление вон из солнечной системы своего светила в пространство ещё не оформленное… где каждый из них, этих одиноких, смутно хотел бы стать демиургом и зачинательным энергетическим узлом своего нового мира»26,— Вячеслав Иванов точно сформулировал основной, пожалуй, закон творчества Борисова-Мусатова, хотя и не имел при этом в виду именно его, относя свои размышления к художнику иному, однако в чем-то и родственному — к Чюрлёнису.

Внешняя событийность повседневной жизни, малопривлекательная, надо это признать, в большинстве своих проявлений, отталкивала «счастливцев праздных, пренебрегающих презренной пользой, единого прекрасного жрецов» (Пушкин). Борисов-Мусатов зашел дальше многих в этом отталкивании, ибо попытался отвергнуть событийность вообще. Критики и исследователи не раз отмечали: в произведениях Борисова-Мусатова часто нет того, что называется «рассказом». Так выражалось особое видение мира художником (его «я так вижу») — утверждение эстетической самоценности цветовой гаммы, стремление постичь, уловить скрытый смысл самодостаточной игры красок и света в действительности. Вот, например, как он сам, уже будучи в Париже, сформулировал задачу одного из своих живописных экспериментов: «Сделать опыт над женской головой на воздухе, не стесняясь яркости красок; всё лицо будет голубое, яркое, лиловое, зелёное»27.

Заметим попутно: Борисов-Мусатов имел особое пристрастие к голубовато-зеленоватой гамме, которую иногда так и называли «мусатовской». Более того, исследовательница живописной системы Борисова-Мусатова О.Я.Кочик утверждает уверенно: в его картинах «в особенности богаты варианты синего, все эти мусатовские сине-голубые, сине-лиловые, сине-фиолетовые и множество других оттенков, которым трудно подобрать словесные характеристики. Таких синих мы не найдём больше ни у одного художника, подобно тому как неповторимы, например, рембрандтовский красный, вермееровский желтый, серый Веласкеса»28.

Задуманный «опыт над женской головой» Борисовым-Мусатовым был осуществлён («Девушка с агавой», 1897), — но в чем скрытый смысл этого «опыта»?

Эксперимент с цветом — не является ли он экспериментом (может быть, неосознанным опять-таки) со временем? Цвет, как известно из физики, есть зримое восприятие световых колебаний различной частоты. С частотою колебаний связана длина волны. Для определённого цвета частота колебаний и длина волны есть величины постоянные. Иными словами, каждому цвету на палитре соответствуют пространственно-временные константные характеристики. Если хотя бы мысленно изменить все постоянные величины, то есть прежде всего замедлить или убыстрить течение времени (а демиургу в его собственном мире это подвластно вполне), то неизбежно изменятся и все цветовые ощущения от любого предмета или явления. Лишь соотношение тонов останется неизменным. Вот смысл эксперимента: если «телесный» цвет перевести в голубой, как изменятся остальные при постоянном соотношении тонов? Вот цель творца: овладеть всеми тайнами цветов тоновых соотношений. (Мусатов овладел, — не о том ли свидетельствовал Н.П.Ульянов, говоря о «правде» голубого натурщика?) Но ведь изменение частоты колебаний при том, что пространство остаётся неизменным, — это чистейший эксперимент исключительно со временем, это изменение неизменного течения времени, его волевое преобразование. Именно воля художника становится в прямом смысле «энергетическим узлом» творимого нового мира. Привычный ньютоно-евклидовский мир исчезает и преобразуется в нечто неведомое, — по крайней мере к этому совершается первый шаг. Создается иллюзия обретения полной свободы творчества — вожделеннейшая цель каждого художника.

Но не сопутствуют ли обретениям всегда и утраты? Борисов-Мусатов не успел, вероятно, ощутить трагическую безысходность, на уровне личном и социальном, избранного им пути (подобно, например, А.Блоку), поскольку в искусстве своём он это не выразил никак. Но «уход от мира», не одним Борисовым-Мусатовым в сфере культуры осуществлённый (хотя и в иных формах), не мог не отразиться не только на судьбах иных художников, но и на самом качестве народной русской жизни — и отразился он также трагически. «Русская культурная элита виновата в катастрофе русской духовной культуры. Есть ужасный эгоизм культурной элиты, её изоляция, её презрение к жизненным нуждам человеческих масс. Индивидуализм intellectuels, который нарастал с эпохи Ренессанса, совсем не всегда означал защиту духовной независимости и свободы творчества. Он означал также нравственный и социальный индифферентизм, отсутствие сознания своей миссии. Идея служения высшей цели померкла в сознании творцов духовной культуры. Ошибочно противополагать свободу служению. Великие писатели и артисты имели это сознание служения»29,— жестоко, но справедливо оценил Бердяев позицию прежде всего творцов «серебряного века» (к слову: сам термин принадлежит именно ему).

Бердяев дает оценку объективной, но не субъективной вины деятелей русского искусства. Субъективно каждый делал свое дело, как он его понимал, видя в искусстве способ самовыражения и вряд ли задумываясь о каких-то отдаленных социальных последствиях художественной своей деятельности. Более того, многие мыслили своё творчество как и общественно полезное, ибо оно, по мысли большинства, восстанавливало в искусстве стремление к той красоте, о которой как бы забывали идеологи социально-демократической направленности, в том числе и позднего передвижничества. «Красота спасет мир», — может быть, и на эту знаменитую фразу из Достоевского опирались некоторые из «единого прекрасного жрецов». Почему, однако, цитирующие Достоевского не хотят замечать иной, не менее примечательной идеи писателя: «…красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей».

Виктор Мусатов в академические свои годы находился от прямого осмысления всех этих проблем, без сомнения, ещё далеко и в собственном своем творчестве — как бы на распутье. Летом 1892 года, будучи в Саратове на каникулах, он увлечён и бытом, делает жанровые зарисовки. Но:

«Если раньше в стремлении Мусатова к разработке бытовых мотивов чувствовалось влияние позднепередвижнической жанровой живописи, то теперь в его творчестве начинает определённо преобладать пейзаж, насыщенный эмоциональным содержанием. Поэзия волжских далей, высоких берегов, круто спускающихся к воде, кудрявых зарослей по оврагам, весенних зорь и паводков входит в искусство Мусатова.

Часто встречается один и тот же сильно увлекший его мотив лунной ночи. Мусатова интересуют в этот период эффекты вечернего освещения, блеск фонарей среди мрака, мерцание лунного света, резкие ночные тени — наивная юношеская романтика, к которой потом, в период своей творческой зрелости, он никогда уже не вернётся.

10
{"b":"816641","o":1}