Рано или поздно Пазульского ловили, снова судили и сажали, выбирая для него каторги и тюрьмы все более далекие от центра России. В неволе его встречали поистине с королевскими почестями. Матерые иваны дрались за честь услужить Пазульскому, на лету ловили каждое его слово или пожелание. Тюремщики уже не осмеливались не то что окрикнуть или ударить короля преступного мира – даже сделать ему замечание за грубое нарушение считалось смертельно опасным. «Пазульский идет по крови как посуху!» – крестились поседевшие на службе тюремщики.
Шли годы, «гарный хлопец» Пазульский старел. У него рано пробилась плешь, и к пятидесяти годам длинные седые пряди остались только над ушами и на затылке. К этому времени он попал на Сахалинскую каторгу. И тут объявил: «Баста! Больше бегать не стану, устал. Поживу на покое…»
Почти все время «патриарх» проводил в своем «нумере», и лишь по хорошей погоде да под настроение выходил на прогулку. В длинной чистой рубахе почти до колен, плисовых шароварах и неизменных обрезанных валенках-катанках, с распущенными по плечам волосами бело-желтого цвета, с посохом в руках, он необыкновенно походил на благонравного старца из монастыря. С рук кормил крошками воробьев и синичек, добродушно посмеивался, когда птицы устраивали на его ладонях шумную перебранку.
Вечерами к Пазульскому порой шли иваны – советовались перед крупным «делом», докладывали о новостях, спрашивали дозволения наказать нарушивших варнацкие уставы. Во всех подробностях ему было доложено и о Барине и его прегрешениях. Четверых убил и покалечил «уважаемых людей» бывший «охфицерик из благородных» в Литовском тюремном замке, да столько же в Псковском Централе. Держит себя «охфицерик» обособленно, о варнацких уставах отзывается пренебрежительно. Силы, правда, тот Барин просто необыкновенной, даже и не подумать вроде. Правда, в каторге сила одиночки – тьфу! Мешок на голову, да всем обчеством и порешить за загубленные души… Что скажешь, почтеннейший?
– Пусть Барин покуда поживет, ребятушки, – вынес свой приговор Пазульский. – А мы поглядим, что он за птица такая.
– А «спытание каторжанское» ему назначить? – не отступали иваны.
– Всему свое время, ребятушки. Каждому свое. Я сам вам скажу опосля, как пригляжусь к Барину, – подтвердил «приговор» Пазульский и поднял на иванов выцветшие глаза с таким выражением, что те невольно отступили на шаг.
И самовольничать с Барином, если кто и думал, зарекся.
Пазульский жил на покое, но вожжи пока держал в руках крепко. О будущем, видно, думал…
Глава третья. Ультиматум
Потянулись сумрачные, как сахалинское небо над головой, каторжные будни. Чтобы не мучили тяжкие мысли и воспоминания, Ландсберг старался работать как можно больше. Он переворошил всю скудную тюремную библиотеку, выкупил у декастринского спившегося инженера чудом сохранившиеся у того старые технические журналы и сидел над расчетами, бывало, целыми ночами. А по утрам, ополоснувшись холодной водой, спешил в контору, где временно сменял арестантский халат на справленную по приказу Шаховского полугражданскую-полувоенную униформу и устраивал для десятников и надзирателей утреннюю раскомандировку.
Уразумев, что новое начальство – его «каторжанское полублагородие» – терпеть не может утреннего перегара, привыкшие к водочному «завтраку» надзиратели оставляли полуштофы и «мерзавчики» с казенным спиртом где-нибудь в сенях, и едва дожидались конца распределения поручений на день, чтобы гурьбой вылететь из конторы и торопливо залить в глотку утреннее «возлияние». И уж потом шагать к ожидающим ватагам каторжников, чтобы дать урок-задание на день. Многое из порученного Ландсбергом его помощники и чиновники искренне считали ненужными благоглупостями и добрых полдня отводили душу в ругани в адрес «анжинера» и его благодетеля, князя Шаховского. Тот же, отправив в Санкт-Петербург цветистый рапорт об окончании строительства тоннеля, ко всем прочим делам и заботам по благоустройству Сахалина явно остыл, перепоручил все Ландсбергу и со дня на день ждал долгожданного высочайшего одобрения своим тоннельным инициативам и рвению.
Возненавидела Ландсберга не только вечно полупьяная тюремная администрация. Два с лишним месяца каторга, матерясь, терпела «выдумки выскочки-анженера». Но в конце концов терпение кончилось, и иваны, заручившись молчаливым одобрением Пазульского, мстительно приговорить поставить перед Ландсбергом страшную дилемму: от него потребовали принять участие в заговоре с целью убийства ненавистного надзирателя. За отказ каторга традиционно сулила «поставить на ножи». А третьего просто не было!
Приближение «каторжанского испытания» прошедший две войны Ландсберг ощущал буквально кожей. И этот день настал. Как-то вечерней порой в избу поселенца Фролова, где квартировал Ландсберг, постучались. Перепуганный хозяин поначалу не хотел открывать: в темную пору добрые люди на Сахалине в гости не ходили. Но в конце концов пришлось отпирать: ночные посетителя могли и сжечь домишко вместе с упрямым хозяином. Бывали, бывали такие случаи на Сахалине…
Вечерним гостем оказался тот самый Кукиш, что помогал Ландсбергу с геодезической съемкой местности при тоннельных работах. Потом он упросил Ландсберга оставить его при себе – посыльным не посыльным, курьером не курьером. Покрутившись рядом с инженером пару-тройку недель, Кукиш куда-то исчез. И вот, поди-ка, снова объявился!
Сегодня, правда, его было трудно узнать – одет Кукиш был в немыслимую рванину, и более походил на какого-то опереточного мусорщика, нежели на работягу-аккуратиста, коим предстал тогда перед Ландсбергом.
– Доброго здоровьица, Барин! – Кукиш поглядел на свои босые ноги, едва не до колен покрытые густой грязью, и, чтобы не следить в кухне, сел прямо под порог избы, свернув ноги по-татарски.
– Здравствуй, Антон! Что, снова пришел работу искать? – поинтересовался Ландсберг.
– Работа не волк, в лес не убежит, – отмахнулся Кукиш. – По делу я к тебе, Барин. Шлют тебе сурьезные люди сердечный привет и просют нынче пожаловать для разговора в кандальную, в нумер третий.
Ландсберг прислонился к стене, скрестил на груди руки.
– Что за люди? Имена-то есть у твоих «сурьезных» людей? И что за номер третий – я, извини, не в курсе…
– Нумер третий – это в кандальной тюрьме, Барин. Камера, одним словом. Ну, а насчет-просчет сурьезных людей – не сумневайся! Лёха Кучерявый, Иван Пройди-Свет, Капитон Московский, Баранов… Все иваны известные, авторитету немалого. Слыхал, поди?
– Про кого слыхал, про кого услышу еще, наверное, – уклончиво кивнул Ландсберг. – Ты меня только вразуми, Антоха, как мне в кандальную тюрьму-то попасть? Я ведь человек в каторге новый, многого просто не знаю. Прошение, что ли, написать, чтобы тюремное начальство пустило? Или преступление совершить, чтобы я наверняка туда определился?
– Не, насовсем не надо! – юмора Кукиш не понял, замотал головой. – А пройтить к нам – это только ленивый не пройдет! Хоть в тюрьму, хоть оттедова… Туда, случается, солдатик остановит – чтобы поселенцы, стало быть, вольные не ходили тюрьму обжирать. Пятачком, много гривенником поклонишься – и проходи на здоровьишко!
– Шучу я, Антоха, знаю про порядки здешние, – вздохнул Ландсберг. – И приглашение лестное, такими не бросаются. Только вот что, друг мой парламентер, невместно мне в тюрьму идти при моем нынешнем положении. Сам знаешь, начальство меня на должность определило, должность серьезная, среди «вольняшек» день-деньской кручусь. А как прознает начальство, что я в тюрьму визиты делаю – так и погонит из канцелярии. Не за себя так обидно будет, как за каторгу – я ведь на инженерном месте каторге много чем помочь при случае могу. Так и передай: от приглашения, мол, Барин не отказывается, а просит только назначить другое место. Передашь?
– Передам! – вскочил на ноги Кукиш. – Только, боюсь, не пондравится людям твой ответ. Мне-то что? А ты гляди, Барин!
Кукиш, к великому облегчению Фролова, ушел, однако вскоре вернулся: