Отойдя шагов на двадцать от дома, она оборачивалась и принималась пристально разглядывать окна, кирпичную кладку стен, каждое пятнышко на заборе, словно подсчитывая, сколько частичек ее недвижимости похищены были за ночь дождем и ветром.
Все жильцы были в ее глазах безжалостными разрушителями, врагами собственности, злобствующей голытьбой, которая только и знает, что портить чужое добро, не задумываясь над тем, во что это обходится хозяину. Денно и нощно кипели здесь невиданные баталии из-за каждого пустяка, из-за каждой царапинки, из-за каждой чешуйки отставшей от стены штукатурки, ибо все это были раны, кровоточащие раны на ее теле.
Всем людям весна несет радость, а ей — муку: ведь весной у нее в саду, естественно, распускаются цветы. И тут уж она теряет всякий покой, ибо небесный вседержитель совершил вопиющую несправедливость, вложив любовь к цветам в детскую душу. А вдруг кто-нибудь из этих сорванцов — сынишка механика или кондуктора — сорвет бутон розы, чтобы подарить матери, ютящейся в низком, сыром подвале?
Едва созревали в саду груши, как она принималась, точно лунатик, ночи напролет вышагивать у нас над головой, подкарауливая: не дай бог, кто-нибудь сорвет грушу с одного из семи ее деревьев!
Она искренне верила, что большевики едят людей живьем, так как гвардейский унтер, ее двоюродный братец, сказал, что стоит русским прийти — и не видать ей дома как своих ушей.
Когда присылали счет за воду, она никогда не показывала его жильцам, господом богом клялась, что не берет лишнего, — только бы вытянуть еще пять левов у прачки, снимавшей угол в семье машиниста.
Только один раз за все время услышал я, как она запела: это было в тот день, когда радио сообщило о том, что немецкие генералы уже видят в бинокли башни Кремля. Но зато после разгрома немцев под Сталинградом она стала хиреть, желтеть и зачастила в церковь — после Гитлера бог оставался последней ее надеждой и защитой…
Всё показали немецкие редакторы в этом номере «Сигнала». Забыли лишь представить обличье собственника — тот идеал, за который теперь мрут озверелые гитлеровские молодчики.
А как украсила бы обложку тупая физиономия нашей доморощенной поклонницы Гитлера с пачкой платежных квитанций в руке!
Пояснительную надпись вполне бы заменило древнее латинское изречение: Ecce homo![21]
1944
Перевод М. Михелевич.
ЗАЙЧОНОК
Ужин пришел к концу.
Хозяин, бывалый охотник, и его гости поднялись из-за празднично накрытого стола и, прихватив с собой недопитые бокалы, удобно устроились в креслах возле пылающего камина.
— Ну… мы слушаем тебя! — с легким недовольством в голосе процедил хозяин, кивнув головою в сторону одного из гостей. — Что ж, расскажи, а мы послушаем, почему это тебе не позволено есть жаркое из зайца!
— Я ведь уже сказал: не то чтоб не позволено, а просто я не могу! — улыбаясь, возразил тот. — Когда вы услышите эту маленькую очень давнюю историю, я уверен, вы простите мне ту невольную обиду, которую я нанес всем за нашей дружеской трапезой.
…И автор в свою очередь выражает робкую уверенность, что вы, дорогие читатели, простите ему старый, изрядно поистершийся от многократного употребления прием, к которому он прибег в начале своего рассказа: как в имении радушного хозяина собралось несколько его высокоблагородных друзей; как, насладившись отличным ужином и расположившись возле горящего камина, они постепенно разговорились; один сказал одно, другой другое, пока, наконец, тот, который все время молчал, «погруженный в свои мысли», вдруг не оживился и не пожелал рассказать одну «давным-давно» случившуюся с ним историю…
Автор вынужден был прибегнуть к этому приему в силу некоторых, так оказать, естественных и общественных обстоятельств.
Прежде всего — отдающая стариной, романтическая обстановка встречи друзей: серебряная декабрьская ночь в глухих заснеженных дебрях Рильского кряжа.
Со всех сторон глубокого ущелья гигантские обледенелые вершины вонзаются в звездную туманность Млечного Пути. А между ними, прицепившись ко дну небесного купола, сияет молодой месяц, изогнутый, как двурогая золотая вешалка. От нее к призрачным вершинам гор тянутся бесчисленные ниспадающие синевато-лучистые гирлянды звезд, торжественно зажженные по случаю какого-то межпланетного вселенского праздника. Небо стряхивает на долину звездную пыль и осыпает ею белые остроконечные шапки сосен. Каждая снежинка мерцает, как светлячок, каждое дерево усыпано тысячами лунных искр — весь лес сверкает в алмазном уборе.
И посреди долины — дворец.
Его запушило снегом, и не разглядишь, действительно ли он старинный, но в эту лунную ночь и он — с ярко освещенными изнутри ледяными цветами на стеклах окон, со светящимся, как вторая, земная луна, электрическим глобусом над аркой ворот — может быть назван, как дворцы в старых рассказах, — и «сказочно красивым» и «волшебно романтичным».
И камин, о котором идет речь, — как все излюбленные писателями старых времен камины; и языки пламени в нем лижут те самые сухие поленья, которые своим тихим потрескиванием всегда располагают к сладкой грусти о том, что было и чего не было.
И кресла возле камина — мягкие, глубокие, податливо принимающие на себя всю тяжесть тела, — кресла для приятного отдыха после сытного ужина, кресла для тихих бесед, меланхолических воспоминаний и молчаливого мечтания.
Но люди, люди! Какие люди сидели в креслах?!
Это были не бароны с голубой кровью, не виконты и помещики, не разъевшиеся фабриканты и банкиры с женами и любовницами, знакомые по старым рассказам; не было здесь и рафинированных интеллигентов — «аристократов духа». Романтическим дворцом, укрывшимся в заснеженной глуши Рилы, овладели теперь совсем другие люди — самые обыкновенные труженики: металлисты с Локомотивного завода, шахтеры из Димитрова, прядильщицы и ткачихи. Была тут даже продавщица из русской секции софийского книжного магазина.
В сущности, для своего класса все обитатели дворца были знатными людьми. Это была избраннейшая трудовая знать: ударники социалистического производства и передовики общественной жизни, люди со здоровой красной кровью, первооснователи будущих славных коммунистических родов. Каждый из них получил право жить в этом дворце не за унаследованное имя деда или деньги отца, а благодаря личному революционному и трудовому подвигу. Продавщица, например, только в этом году отдала в руки покупателей книжного магазина тысячи лучших советских книг, — такой заслугой не мог бы похвалиться ни один барон-разбойник, ни один грабитель-капиталист.
Никакого следа феодальной романтики не было и в положении бывалого охотника — хозяина, устроившего эту дружескую трапезу. Хоть держался он солидно, с достоинством, это был всего-навсего заведующий домом отдыха «Культура и отдых», принадлежащего объединенному рабочему профессиональному союзу.
Нужно, однако, заметить, что заведующий мог бы и не быть заведующим, потому что его самого врачи направили сюда, в горы, на длительное лечение по причине различных нервных заболеваний, полученных в свое время в результате тяжких побоев и прыжка с третьего этажа тырновского полицейского управления. Хоть он был страстным охотником, вынужденное безделье ему осточертело еще в конце первой недели. И вместо улучшения состояния нервной системы обнаружилось ухудшение. Тогда он написал своим товарищам, что, если они не подберут ему здесь какой-нибудь полезной для общества работы, он немедленно вернется в Софию.
Его назначили заведующим домом отдыха. Благодаря этой службе даже охота его приобрела, так сказать, общественно полезный характер: обеды отдыхающих время от времени превращались в маленькие праздники — к столу подавались изысканные блюда из дичи, приготовленные по особым, известным ему одному рецептам.
На один из таких вот «праздников», к которому деятельно готовились несколько дней, заведующий пригласил из Софии своего товарища по прошлой борьбе, тюремному заключению и многим тяжким испытаниям.