— Господи, помилуй! — перекрестился он и, побледнев, покинул зловещее место.
Настали дни жестоких ограничений для чиновников, низших служащих и посетителей. В толстую книгу приказов господин директор вписал свой самый смелый приказ:
«Ввиду нарушения чистоты и порядка приказываю закрыть отхожее место на неопределенное время. Вверенным мне чиновникам и техническому персоналу предписываю проникнуться высокопатриотической обязанностью изловить пачкунов. Виновных в порче стен доставить в мой кабинет, предварительно вызвав полицию из четвертого участка».
Так, впервые за всю свою долгую служебную жизнь господин директор вступил в открытую политическую борьбу с грубыми антигосударственными элементами.
Вызваны были маляры. Купили самой чистой белой извести. Каждую стену промазали по пять раз. Оба отделения засверкали.
Прошел день, прошло два дня…
Заглянув на третий день утром в общее отделение, господин директор схватился за дверь, чтобы не упасть: на белых стенах новые черные надписи выступили еще ярче:
«Гитлеровских убийц на виселицу!»
«Фашизм — чума человечества!»
А один шутник еще и приписал на самом видном месте:
«Спасибо дирекции за расчистку места для надписей».
По движению директорских губ подчиненные догадались, что он хочет им что-то сказать. Подошли поближе, вытянули шеи, подставили уши.
— Маляров!… Маляров!.. — шептал обессиленный их начальник.
На этот раз он сам проверил густоту и цвет краски. Под его личным руководством отделение выкрасили все до потолка. Правда, нигде в Германии подобное место не красилось черной краской, но что же делать? Народу с черной душой — черную краску!
Он успокоился.
Снова стал бодро расхаживать по учреждению.
Слышали даже, как он насвистывает…
На следующее утро, просто так — лишь для того, чтобы порадоваться еще раз на дело рук своих, он снова заглянул в черное отделение. Но вдруг кто-то словно толкнул его оттуда. Он качнулся, хотел схватиться за дверь, но дверь подалась внутрь, и не успели подчиненные подхватить господина директора, как он плашмя рухнул на мокрый цементный пол.
Заглянули в отделение, чтоб посмотреть, уж не ударил ли кто и в самом деле их директора, но там было пусто.
Люди простые, необразованные, служащие не поняли, что причиной удара послужили широкие и глубокие царапины воинственных политических надписей. Кто-то нанес их на все три стены большим гвоздем:
«Смерть германским агентам в Болгарии!»
Вместо одной виселицы стало три.
Директора отнесли в его кабинет, смочили водой виски, даже белую бородку забрызгали, пытаясь влить несколько капель в рот.
Но старик не пришел в себя.
Вызвали такси и отвезли его домой.
Сколько забот, сколько докторов, даже представитель министерства приходил — ничто не помогло. Порой сознание словно бы возвращалось к нему, но когда близкие наклонялись, пытаясь услышать, что ом скажет, — им удавалось уловить лишь одно-единственное слово:
— Варвары… варвары…
4
Черные стрелки часов в кафе лениво ползли к половине шестого. Прозвучало два напевных сонных удара.
Коста, официант постарше, вот уже двадцать лет обслуживавший круглые мраморные столики внутреннего отделения, был очень удивлен, обнаружив, что стул у крайнего столика за часами еще пуст. Посмотрел еще раз на стрелки часов, выглянул через витрину на улицу — никого.
— Что это сегодня с господином директором? — спросил он своего товарища Ивана.
— Наверное, случилось что-нибудь, — небрежно отозвался тот, и оба посмотрели на свободный стул, на который уже не суждено было опуститься господину бывшему заместителю начальника, господину бывшему начальнику, господину бывшему главному инспектору, господину бывшему директору — неразумному грибу-паразиту, столь неосторожно увлекшемуся борьбой с антифашистскими элементами, утратившему равновесие и отвалившемуся от своего ствола, не успев кануть в пенсионную лету.
1936
Перевод А. Алексеева.
БИОГРАФИЯ
Начались бомбардировки, город опустел.
И надо же было случиться, чтобы изо всего нашего густо, как муравейник, населенного квартала, — из всех этих рабочих и чиновников, молочников и зеленщиков, парикмахеров и пекарей, из всяких там бабушек и детишек, пап и мам, служанок и сторожей, — в ту ночь у входа в бомбоубежище встретились только мы двое: я и человек с тоненькой церковной свечкой в руке.
Небо гудело от дикого, жуткого рева сирен. Огненные языки прожекторов лизали облака.
— Проходите, пожалуйста, — обратился я к тому, кто мог оказаться моим попутчиком в путешествии на тот свет.
Он вошел в разбитую разорвавшейся неподалеку бомбой дверь чьего-то чужого дома, и мы стали спускаться в подвал мерным, даже несколько торжественным шагом.
Как знать?
Если англо-американские воздушные чудовища и в эту ночь появятся над беззащитной Софией, достаточно одной только бомбы, чтобы этот цементный погреб стал нам и могилой и склепом.
Сойдем же в него по крайней мере так, как подобает мужчинам, — держа надгробную свечу в собственных руках.
Незнакомец укрепил наш неказистый светильник на сундуке с какой-то домашней утварью, а сам сел на другой сундук, стоявший у опорного столба здания.
Как и все жители нашего квартала, мы, в сущности, не были совсем уж незнакомы: мы много раз встречались в мясных или овощных лавках, либо на остановках трамвая.
Мой товарищ по полунощному бдению был из тех тихих, замкнутых людей, которые никогда не кинутся опрометью к газетному киоску, а подойдут лишь после того, как все остальные уже отошли, а купив газету, аккуратно сложат ее и сунут в карман, даже не взглянув на тревожные заголовки.
Такие люди и в трамвай садятся последними. В часы «пик» пропустят один вагон, дождутся следующего и опять садятся после всех.
Живут они по строго заведенному распорядку: определенные часы для работы, для отдыха, для чтения газет и для прогулок. Дни, предназначенные для кино, для бани и стрижки, также заранее и точно установлены.
Точно отмерены доходы, точно отмерены расходы, и, как мне иногда казалось, даже радостям и печалям они предаются тоже в определенной дозировке, по часам…
Я не встречал этого человека уже месяца три-четыре: с тех пор, как воздушные крепости стали жечь и крушить город.
Ночи без сна из-за непрестанных воздушных тревог состарили его лицо и посеребрили виски. Он осунулся. И все же было что-то младенческое в этом тридцатипятилетнем мужчине, какая-то неопределенная беспомощность — и в том, как он мигал ресницами, и в кротком, детском блеске глаз, и в привычке часто облизывать свои красивые, пухлые губы.
Следы детского облика обычно надолго сохраняются на лицах тех мужчин, которые никак не могут оторваться от материнской юбки. Эти люди не замечают, когда они начинают стареть, потому что ощущение, будто они по-прежнему маменькины детки, будто и теперь, как в детстве, они могут переложить все свои заботы на плечи других, — стирает с их лиц отпечаток прожитых лет, сохраняя то выражение, которое всегда так нравилось их мамашам.
А мой сосед по кварталу разлучался со своей матерью, только уходя на службу. Они всегда вместе становились в очередь у мясной лавки, смотрели друг на друга влюбленными глазами, а войдя в лавку, серьезно обсуждали, какой кусок мяса выбрать.
— Детка, возьмем селезенку? — спрашивает седая женщина.
— Нет, лучше печенку!
— Но ты же любишь селезенку.
— А ты любишь печенку!..
— Тогда я возьму и печенку и селезенку!
Он ходил с матерью повсюду, даже в парикмахерскую. Я как-то встретил его там — сидит и ждет, пока старуха наводит красоту.
— Посмотри, детка, — выглядывает она из-за желтой занавески, — хорошо мне так, с челкой на лбу?
— Хорошо, — отвечает сын, поднимая голову от газеты.