Учитель старался угостить нас и ублажить как можно лучше.
— Я знаю, что значит заблудиться в лесу, — говорил он. — Много раз мы и сами оказывались в ситуации, когда, как говорится, на одного бога уповать оставалось. Давным-давно это было, мы-то известные безбожники… Река поднялась и снесла половину моста, пришлось по студеной воде вброд идти, а ночь уже, кругом темень… Тогда почиталось за счастье, если река тебя унесет, а люди найдут; молодежь с песнями, со свечами ходит на твою могилу… Хорошее время было, молодость, золотые туманы! Помню, однажды накануне весны, когда часто бывают дожди, грозы и прочие чудеса… вместе с моей покойной женой, Анной (он впервые назвал покойную по имени), застигла нас непогода в пути, и ни сюда, ни туда… Залезли в дупло большого бука, переночевали, проснулись — все вокруг светится, дождь перестал, разведрилось, и небо — какое-то совсем новое, высокое-высокое. «Как спалось?» — спрашиваю Анну, а она, не проснувшись еще, говорит: «Тепло, не убирай руку, так хорошо!» А какая там рука, боже ты мой, ей за пазуху забрался щенок, дурачок несчастный, и как его сюда занесло — ну прямо дитя, забрался за пазуху к Анне и заснул. Такого счастья, такой радости и не переживали! Господи, у Анны даже сердце прихватило от смеха да от веселья. Она смеется, я смеюсь — остановиться не можем.
И неожиданно он громко рассмеялся. Давнее, вдруг ожившее воспоминание исправило ему настроение. И он смеялся, смеялся…
— Ну, я, кажется, хватил лишку со своими историями, — спохватился учитель, словно попался в ловушку, и быстро замолк и долго потом не произнес ни слова. Он подошел к окну и стал глядеть на улицу; казалось, он ушел куда-то, так долго его не было и был он совсем один. Один-одинешенек.
Чем глуше и сильнее метель, тем учителем все заметнее овладевало беспокойство. Он просил нас ложиться и отдыхать, а «ему с некоторых пор не спится, ночи напролет просиживает, не смыкая глаз, душа не желает спать!». И правда, он еще долго бодрствовал, устало облокотившись на небольшой столик у окошка (портрета Анны там не было, впрочем, его и на стенах не было). На столике лежала старая, толстая тетрадь, он нервно открывал ее, что-то наспех записывал, не раздумывая, торопливо, будто на него накатывала мощная волна вдохновения. Должно быть, это было что-то важное, сильно волновавшее его — ему хотелось открыть свою боль другим. Он мучился над каждым словом, стремясь найти настоящие, идущие от души, из самых ее глубин, простые, недвусмысленные слова, способные согреть и осветить эту темноту. Несколько раз он приподнимался, приникал к стеклу и смотрел в ночь, прислушиваясь к метели (и нехорошо кашлял). Должно быть, он часто сиживал так, глядя на улицу, прислушиваясь и мечтая… В этих краях зима — самое тяжелое время года, глухое, пустынное. Жуткое одиночество… Ночи, дни, годы, и ниоткуда не услышишь голоса — такая вот жизнь-житуха, друг ты мой!
А метель завывала… Учитель не выдержал и, будто его позвали снаружи, на цыпочках, стараясь никого не разбудить, странно взбудораженный и встревоженный, вышел из дома в снег. Он торопился так, словно его окликнули… будто он боялся опоздать. Чей же голос мог его позвать? Зимний ветер заглушал все звуки, снег и мороз сковали всю округу. Но когда он вернулся, то выглядел счастливым, глаза его искрились, лицо светилось, его переполняла радость, он напоминал человека, который долго болел и неожиданно избавился от тяжелого недуга. Он вновь склонился над тетрадью, но писал уже не так торопливо и нервно, а спокойно, красивым почерком выписывая каждое слово; перед тем как записать, он проговаривал его вслух: «Кто зимние цветы принес к любви затерянной могиле?» Раза два он выходил еще и возвращался все более счастливым и радостно возбужденным, с новыми строчками, но эти вот чудесные слова он повторял непрерывно: «Кто зимние цветы принес к любви затерянной могиле?»
— Ты чего не ложишься, поздно уже!
— Нет, нет, — отмахнулся он, будто защищаясь, и продолжал писать; снег со слипшихся прядей волос таял и падал на листы бумаги, смазывая написанное; все равно, темные пятна говорили ему что-то совсем иное, понятное лишь ему одному.
— Сочиняешь, пишешь?
— Чиркаю, — скромно отвечал он, иронизируя над собой, будто это ему не так уж и важно. — Хочу запечатлеть след своего пребывания на земле. Как говорится, человека не будет, а это, может, и останется.
Сначала ему казалось нескромным отвечать на мой вопрос, но слово за словом, и он открыл передо мной свою душу. Он сказал:
— Мешанина, что называется, и то, и другое… Может, дневник, а может, завещанье, так, пустяки разные, чтоб как-то скоротать время… Здесь ведь ничего особенно интересного и не напишешь, глушь, наш язык, наша жизнь… Прошу прощения, не подумайте, ни о каком таланте не может быть и речи, это так, приходит само собой… Наверно, все от жизни, ведь долго, очень долго мы живем! — Голос его изменился, он говорил почти шепотом. — Ведь страшно — живешь, а никто и не узнает, что ты жил, никто и никогда! — Он чуть заметно улыбнулся. — Когда пишу, мне легче, я доволен собой, и — самое главное — чувствую, что я не один… Будто рядом со мной знакомый, близкий человек, с которым можно поговорить всласть, вот как теперь с вами… Добрый друг молчит и слушает тебя, слушает… И как только я умолкну, он сразу говорит: «Продолжайте, Цветан Цветаноский, прошу вас! Рассказывайте, говорит, не бойтесь, вы так чисто, искренне рассказываете, я насквозь вижу ваше сердце… Ради бога, продолжайте!» Я и продолжаю…
Учитель Цветан Цветаноский взволнованно встал из-за столика и опять приник к окошку. На улице вовсю бушевала непогода, он обхватил руками голову, сжался и слушал как зачарованный. Не шелохнувшись, он произнес горестным голосом:
— Конечно, такого человека, такого друга нет. Это плод воображения, привидение, фантазия, обман, пустая мечта, ну и пусть. Раз тебе хорошо, пусть хоть мечта будет. Если она для тебя лучше яви, значит, она говорит человеку правду… В такую минуту человек и сатане продаст свою душу… Уверяю вас, я не выдумываю. Нет, нет и нет!
Он с усилием оторвался от окна, руки, словно надломившись, упали. Вернувшись к столику, учитель уставился неподвижным взором в неисписанный, чистый лист тетради, но лишь на одно мгновение. Затем будто отрешился от всего, что вошло уже в его кровь и плоть; казалось, и не будь здесь никого, он также пугливо шагал бы из одного угла комнаты в другой, словно не человек, а тень. Видимо, он хотел унять волнение и рассказать о чем-то крайне важном, но рассказать тихо и спокойно. Сейчас ему очень хотелось знать, как я пойму его. Он присел рядом со мной на кровати, и громадные, как прожектора, глаза уставились прямо на меня.
— Извините, — равнодушно сказал он. — Я все это придумал, все это неправда.
— Что произошло потом? — спросил я.
— Да так, ничего, — неуверенно пробормотал он и задрожал, словно ему вдруг стало холодно. Передернул плечами и будто сжался в комок. — Нет, нет, — повторял он. — Ничего, ничего не произошло!
Он поднялся, снова оказался у окошечка, прильнув лицом к стеклу и вглядываясь в темноту.
— А Анна Цветаноская?
— Нет, нет, — сказал он, и еле заметная горькая улыбка тронула его губы. — Это была не Анна, честное слово!
— Она вернулась? — спросил я. — Она приходила к вам, не так ли?
— Да, — отвечал он изменившимся голосом, — как-то ночью она стояла вот здесь, у окошка.
— А потом?
— Потом? — учитель призадумался. — Нет, нет, — добавил он тоскливо. — Это была не Анна, честное слово! Другая женщина, незнакомая… Был такой случай… Я все записал и очень подробно… Вот, пожалуйста! — Он стал нервно перелистывать тетрадь. — Такой случай был в селе Зович, абсолютно реальный… Вот, пожалуйста, почитайте: «Смерть их разлучила, но они навечно остались вместе…» Почитайте, прошу вас.
Но он и сам рассказал обо всем, рассказ свой он помнил наизусть, будто стихи.
* * *
— …Зович — это деревенька в горах, вершины которых замерли над нею, будто часовые, — начал свой рассказ учитель. — Деревня — ближняя к нам, нас разделяют три километра, но дорога к ней не приведи господи, добираться туда мука, три километра, а все равно что двадцать три…