Литмир - Электронная Библиотека

— Никак, чокнутый! Видели, как ведет себя? А что я ему сделал? — И, обернувшись ко мне, спросил: — Вы его привели? Знаете, болезнь запущена, ему надо немедленно в Белград.

Пока писали направление, я буквально давился от смеха и пулей вылетел на улицу.

— Так его мать, — выругался Станое, когда я догнал его, — язык мне чуть не выдернул!

6

В Белграде пришлось долго ждать приема. А потом — ежедневно наведываться в больницу, чтоб справляться, не освободилась ли койка.

Как-то сели мы на Зеленом Венце в тридцать третий автобус. Народу не так много, я остановился взять билеты, а Станое прошел вперед.

Вдруг слышу за спиной крик.

— Раскорячился, будто ты здесь один! — бушевал кто-то. — Тут тебе не село! Дай пройти!

Я оглянулся — кричали на него.

В широких суконных брюках и коротком пальто из перекрашенной солдатской шинели, в меховой шапке он, видно, по своей провинциальной неловкости загородил проход. А низкорослый гладко выбритый чистоплюй в элегантном сером пальто набросился на него с криком.

Я поспешил вперед и изумленно одернул его.

— Чего вы кричите? Зачем так нервничать?

Пассажир, хотя очень торопился к открытым дверям, все же недоуменно обернулся.

— Как ты думаешь, где ты, — не унимался он. — Ступай в свое село! Тут тебе не сиволапые…

А мой дядюшка, намного выше и сильнее, глядя на него сверху, загадочно улыбался.

На углу Вышеградской улицы мы вышли. У Станое на лице по-прежнему улыбка. Покачивая головой, он говорит:

— Лихой старикан.

Живем мы в одной комнате, и он, не желая никому мешать, все время сидел в углу на кровати с газетами в руках, которые, по-видимому, его мало интересовали, или, подперев ладонями щеки, смотрел на свои ноги. Утром пытался скрыть от моей жены пятна крови на подушке, а потом говорил мне с досадой:

— Опять испачкал подушку.

Изо рта у него, словно из подгоревшей кастрюли, шел сильный горьковатый запах, который, похоже, он и сам чувствовал и потому не садился с нами обедать и не подходил к моему сыну. Держась на расстоянии, он часами смотрел на него с улыбкой. А когда ребенок тянулся к нему ручонками, он ловко изворачивался, чтоб не брать его к себе.

В конце концов он придумал, что дома у него спешное дело. Когда придет вызов из больницы, я, мол, могу отбить ему телеграмму. После безуспешной попытки отговорить его, я посадил его в поезд с некоторым страхом, что, может быть, больше его не увижу.

Однако через несколько дней вызов из больницы пришел, и я снова отправляюсь на вокзал — на этот раз встречать его.

Мне было видно, как, проходя по вагону, он то поднимал голову, то опускал, словно бы заглядывая под полки. Вышел чуть ли не последний, растерянно оглядываясь назад.

Я спросил, что случилось.

Он смутился.

— Да знаешь, прошлый раз я ничего не привез, а сейчас вот взял петуха. Молодой, красивый, а уж вымахал, что твой индюк. Жена его в доме держала. Да в дороге я задремал ненароком, а когда очнулся, смотрю, — глаза его заблестели, — нет петуха. Украли!

Мы оба смеемся, а он, покачивая головой, смачно материт свой народ.

7

Назавтра его положили в больницу.

Больных там резали, облучали и вовсю следили, чтоб они не умирали у них на глазах. И тем не менее без сбоев не обходилось, и бывали эти сбои довольно часто.

Я навещал его.

— Видишь этих? — сказал он как-то, кивнув головой на больных. — Все они скоро отправятся к доктору Могиловичу.

— Не шути так, — говорю я. — У тебя еще жизнь впереди!

А дядя Станое улыбнулся своей доброжелательной, преданной, как у старой собаки, улыбкой:

— И я к нему…

Когда я приходил, он словно бы оживал. Бодро здоровался, брал меня под руку, знакомил с больными.

— Это мой племянник, — говорил он с некоторой гордостью. — Внук еще маленький, не ходит пока.

Мы гуляли по коридору.

— А маленький Пера воркует? — спрашивал он. — Воркует? Да? — И в ответ на какой-нибудь глупый родительский рассказ с удивлением добавлял: — Да ну! Что ты говоришь!

Потом мы садились на белую больничную скамейку. Он постепенно умолкал и, устало опустив голову на ладони, глубоко задумывался. Меж нами возникала стена.

Вдруг он вздрагивал, будто совершил что-то непристойное.

— Ступай. Повидались, поговорили. Ступай.

И чуть не прогонял меня прочь.

Иногда он не хотел вставать с кровати.

— Почему ты не встаешь? — спрашивал я в страхе.

— Не хочется, — отвечал он. — Так мне лучше.

Не без труда удавалось мне его поднять.

Однажды, пройдясь по длинному коридору, мы снова сели на скамью. И он снова опустил голову на ладони.

Надежды не было никакой, но я все еще не мог в это поверить.

— Не сдавайся, — глупо уговаривал я его. И улыбался, чтоб скрыть тревогу. — Держись. Перед тобой еще долгие годы. Болезнь как болезнь. Надо бороться.

А он, не поднимая головы, ответил:

— Жить не хочется. Лучше умереть.

Когда его выписали, ему было немного лучше. Однако доктор сказал:

— Болезнь эта совсем не отпустит. Но поживет…

И вот я снова смотрю, как он сидит в вагоне в своей нависшей над бровями меховой шапке и с опухолью под подбородком, которую прячет под шарфом. Улыбаясь, он в окно отвечает мне взглядом и слегка кивает головой. И, уезжая, приветно машет квадратной рукой с уже побелевшими пальцами, как бы желая сказать:

— Увидимся еще!

8

Ровно через двадцать дней после того как я посадил его в поезд, я тем же способом и в то же время еду туда же по весьма печальному и уже привычному поводу.

В теплом, удобном поезде, который, к удивлению, шел точно по расписанию, я с головой ушел в чтение газет, чтоб отвлечься от грустных мыслей и воспоминаний. Но стоило мне ступить на посыпанный щебенкой и пропитанный мазутом перрон, где меня тут же закрутил бешеный поморавский ветер, который не утихает по три недели кряду, с шумом бьется о старые здания, треплет столетние голые платаны и раскачивает хилые оранжевые фонари, как бы норовя сорвать их и смять станцию в лепешку, как я уже почувствовал себя там, куда держал путь.

Прижимая к голове шапку и теснее закутываясь в пальто, я стою под сумасшедшим ледяным ветром, который то плачет, как младенец, то рычит, как медведь, и думаю о комнате с окнами на улицу, из которой четырнадцать лет назад вынес желтые ореховые кровати.

Дядя Станое лежит там сейчас на столе посреди комнаты. Полы наконец выскоблены до желтизны и устланы половиками, вдоль стен выстроились стулья. В углу, под иконой святого Петра и Павла, теплится лампада, у изголовья горят свечи. Приходят люди, договариваются, кто проведет с покойным последнюю ночь. Идут приготовления к завтрашнему празднику доктора Могиловича, самого известного и уважаемого сербского доктора на свете.

Хватаюсь за единственное спасение от болезненных видений — достаю из кармана сигареты и спички. Затем, крутясь на месте наподобие флюгера, коченеющими пальцами чиркаю и чиркаю, пока после долгих усилий удается закурить. Отсутствующим взглядом провожаю сошедших вместе со мной пассажиров. Согнувшись в три погибели и очень смешно подпрыгивая, будто их кто толкает, они спешат укрыться от ветра под какой-нибудь крышей.

Вдруг раздался шорох. Я вздрогнул.

— Подвезти? — спросил круглый, как арбуз, извозчик в меховой шапке и длинной до пят шубе.

Смотрю на него с удивлением. Я его знаю. Откуда он взялся?

— Поедете? — опять спросил он.

— Нет, нет, спасибо, — ответил я и глупо добавил, словно погода к тому располагала: — Я пройдусь.

Извозчик молча отъехал искать других седоков.

Я докурил сигарету и, миновав станционное здание, пошел к улице Бошко Юговича. Кофейня «Адриатика» забита досками. В свое время — тогда я не понимал, в чем дело, — она пользовалась дурной славой; обогнув ее, я вошел в слабо освещенный переулок.

49
{"b":"816249","o":1}