«Ты не к тому доктору ходишь», – сказала ему Марианна, едва он заикнулся о ненастоящих.
Она была права – и не к тому, и вообще напрасно. Утром, когда он проснулся, ее половина пустовала, Марианна ушла. Еще до знакомства с бумажкой, где значились активные деформированные сперматозоиды, а после слова «деформированные» стоял знак вопроса, заключенный в скобки. Она догадалась, что с Яйтером быту не быть. Он и сам не знал, какого рожна потащился к доктору – наверное, захотел оправдать ее перед ней же, имея в руках документальное подтверждение собственной несостоятельности. Сам Яйтер никогда бы так не выразился, он просто встал, выпил молока, умываться не стал, оделся и отправился на прием.
…Прежде чем войти, Яйтер, распахнув дверь, задержался на площадке.
– Павел Андреевич? – позвал он нерешительно. – Заходите, не стойте.
Павел Андреевич закружился волчком, приседая и запрокидывая отчаянное, прозрачное лицо.
2
Яйтер выждал, пропуская вперед Павла Андреевича, превратившегося в небольшой смерч. Потом отвернулся, чтобы запереть дверь, а когда посмотрел снова, понял, что Павла Андреевича уже нет. В дальнем углу коридора пристроилась какая-то скорбная баба – тонкая, словно вырезанная из фанеры. И больше не было никого. Баба сидела на табурете, положив на колени руки. Яйтер, привыкший к таким вещам, не стал с ней здороваться и прошел в комнату, которую Марианна называла студией. Остановился перед незаконченным пейзажем, затем перевел взгляд на несколько готовых картин, составленных рядами и повернутых изображением к стенке.
Мебели в комнате не было.
– Эгей, – сказал Яйтер, и эхо ему ответило.
Огромная квартира досталась от репрессированных родителей. Яйтеру вернули все, и он воспринял это как должное, хотя подобная справедливость не лезла ни в какие ворота. Совсем невероятным казалось то, что она, справедливость, восторжествовала задолго до газетных разоблачений, в самый мороз, когда не пахло никакой оттепелью. Полицейский чин, занимавший квартиру до Яйтера, исчез. В гостиной висел портрет отца, выполненный акварелью: жилистый дядька в гимнастерке и фуражке, при высоких ромбах. От матери не осталось ничего. Яйтер вселился в квартиру еще подростком, во время войны, и сразу стал получать усиленный паек. Мало того – к нему ежедневно приходила домработница, на деле бывшая кем-то большим, специально приставленным к юному Яйтеру. Он плохо помнил как ее, так и все, происходившее с ним в отрочестве и ранней юности. О детстве он не помнил почти ничего. Иногда вспоминалась буйная зелень, деревянные изгороди, большие игрушки кричащих цветов – преимущественно шары, кегли и кубики. Оранжевая посуда, винегрет, апельсины. Деревянные счеты, исполинский букварь, патефон.
Теперь домработницы не было, зато исправно начислялась пенсия. «Особая пенсия, – подчеркнули в собесе. – Как потомку пострадавших от культа личности». И смотрели нехорошо. Яйтер не знал, что такой большой пенсии не было ни у кого.
Он присел на корточки, перебрал картины. Остановился на двух: Аларчин мост и Крюков канал. Поделки для туристов, живописный аналог блинов и матрешек. Дневной промысел. Вечером – настоящая балалайка: не довольствуясь живописью, Яйтер подрабатывал в стилизованном под русскую сказочную старину ресторане, выстроенном в виде аляповатого терема с вестибюлем-предбанником на курьих ногах. По вечерам Яйтер наряжался в красную шелковую рубаху, подпоясывался кушаком, менял кроссовки на сверкающие сапоги-бутылки. Таким он отлично сходил за угрюмого русского мужика, которого задержали за опасную внешность и, пригрозив Сибирью, заставили развлекать балалайкой агличан и ерманцев.
Держа по картине в руке, Яйтер выпрямился и увидел, как Павел Андреевич, вприпляску и подбоченясь, наискосок пересек студию.
– Один пришел, – прошелестел Павел Андреевич. – Ему жарко.
– Что? – нахмурился Яйтер.
Павла Андреевича нигде не было, баба на табурете сменила позу, и Яйтер не заметил, когда.
Яйтера взяли в кольцо: Вера Васильевна, Дитер Ленц, Анна Дмитриевна, Ангел Павлинов, Мартин Догерти и Алексей Борисович. Они зашипели, надвинулись.
– Отвяжитесь, – Яйтер махнул рукой и выронил «Аларчин мост». Алексей Борисович отдернул ногу, потом отвел ее и ударил по раме. Ступня, заканчивавшаяся не пальцами и не носком туфли, а каким-то небрежным закруглением, прошла сквозь картину и взлетела на уровень глаз.
– Тяни, – приказал Дитер. Яйтер нисколько не удивился тому, что прекрасно понимает немецкую речь.
– Кого? – лоб Яйтера наморщился до предела, мучительно.
– Жаркого. Огненного. Тяни жаркого, он хочет.
– Я не понимаю, – признался тот.
Ответа не было, студия пустовала. Хоровод, баба, Павел Андреевич – пропали все.
Яйтер подумал о Марианне: ей приходилось нелегко в такой компании. Она почему-то не видела и не слышала всего того, что Яйтер улавливал автоматически, без малейшего напряжения природных датчиков. Зная за ней такую простительную и милую ущербность, в ее присутствии он старался не общаться с ненастоящими, но иногда забывался и отвечал на путаные, всегда малопонятные обращения, а то еще машинально уворачивался от столкновений, хотя не мог причинить ненастоящим никакого вреда.
Марианна была моложе Яйтера лет на тридцать, из ролевой категории «дочерей». Он особенно опечалился, видя следы ее прощальной заботы: аккуратно сложенные кисти, краски, тряпки; нотные книги, собранные в ровные стопки; старое пианино, протертое влажной салфеткой. Пустая мусорная корзина, котлеты в кастрюльке, сверкающий холодильник, вычищенная одежда, которую Яйтер почти никогда не носил – за исключением случаев, когда отдавал в стирку полюбившийся камуфляж. Хотя для таких дней у него все равно хранился запасной комплект.
Внимание, в котором, по мнению Марианны, нуждался Яйтер, показалось ей чрезмерным. Она устала следить за ним из страха, что Яйтер, увлекшись невразумительной беседой с ненастоящими, попадет под колеса.
Яйтер скомкал бумажку, где было написано про деформированные клетки; потом передумал: разгладил и разорвал на два десятка клочков. Приди он с хорошим ответом, он все равно не застал бы Марианну дома, не нашел бы ее за столом, сидящей, как ему рисовалось, в напряженном ожидании; не поцеловал бы в темя со словами «все нормально, будем стараться».
Завернув картины в дерюгу, Яйтер перевязал их шпагатом, прихватил с собой маленький складной стульчик и отправился торговать. Вдалеке гудели и галдели ненастоящие; их не было видно, и Яйтер шагал, не сбиваясь с курса, привычный к фоновому шуму.
3
Он давно облюбовал себе пятачок у Екатерининского садика. Основная толпа живописцев караулила покупателей чуть подальше, против Гостиного двора, и Яйтер туда не совался, ибо его отталкивающая внешность отпугивала состоятельных заморских зевак. Да и богатый выбор не оставлял ему шансов. При садике было потише. По слухам, там собирались гомосексуалисты, но Яйтер ни разу не видел ни одного. Те тоже не решались обратиться к звероподобному мужу, хотя наверняка томились по его ручищам и ножищам. Пятачок был мал, и Яйтеру приходилось жаться к ограде. Художники здесь почти не водились: торговали все больше бижутерией и матрешками.
Яйтера, не видя в нем конкурента, уважали. Он прибыл, когда день уже был в полном разгаре, но его постоянное место оставалось незанятым. Шатилов, специалист по расписным ложкам, приветствовал его радушным рукопожатием.
– У врача был, – пропыхтел Яйтер и развернул стульчик.
Карикатурист Баронов, скучавший неподалеку, обрадованно помахал рукой и, от нечего делать, стал набрасывать портрет Яйтера, на котором тот постепенно уподоблялся восточному демону-диву. Чуть больше волоса, чуть острее уши. Свирепость во взгляде, оскаленный рот, декоративные рожки. Прохожие замедляли шаг, переводили глаза с рисунка на Яйтера и обратно. Они уходили, немного довольные порицанием уродства.