Тот, что был в кожаном и имел откровенно комиссарскую наружность, быстро пошел к церкви, маша на ходу какой-то бумагой.
– Вывести мне пятерых! – командовал он еще издалека. Подойдя ближе, небрежно отрекомендовался: – Младоконь, особый уполномоченный подкомиссии. Вам разнарядочка на пять душ… э, да они уж собрались! – Он удивленно заломил фуражку, рассматривая мятежную группу, только-только обозначившуюся в дверном проеме. – Отменная у вас дисциплина, – похвалил он воинов, нисколько не смущаясь их странной, заблаговременной и совершенно невероятной осведомленностью в своем прибытии.
Шишов и Емельянов особенным, минующим сознание чутьем смекнули, что матерьялу для развлечений у них предостаточно, тогда как похвалы начальства дорогого стоят, и лучше не перечить благодушно настроенному Младоконю.
– Прикажете освободить? – уточнил Емельянов.
– Ты, брат, слишком торопишься, – усмехнулся комиссар. – Передать, всего-навсего передать.
– Расстреливать будете? – с отчаянной смелостью прокричал Двоеборов, напрочь утративший охранительные инстинкты.
Младоконь усмехнулся вторично, на сей раз – полупрезрительно:
– Чтобы расстреливать, я слишком люблю – не вас, себя. Пятого верните назад, он скоро концы отдаст.
Лебединов понял, что им даруется отсрочка. Пока – за спасибо, чудом, без невозможных требований и сделок с бесами.
– Он просто замерз, – это было сказано настолько убедительно и проникновенно, что Младоконь почувствовал неприятное, необъяснимое раздражение. – Его достаточно согреть, и он себя покажет, такой крепкий, – сказав это, Лебединов прикусил язык: не умаляет ли он подобными откровениями ценности остальных?
Комиссар раскурил папиросу, бросил спичку, втоптал ее в хрустнувший снег.
– Грузи, – махнул он рукой и обернулся к сопровождавшему его солдату: – В конце концов, они ничего не говорили про больных и немощных. Верно я рассуждаю, брат Мамаев?
Мамаев вытянулся:
– Так точно, товарищ особый уполномоченный. Не говорили.
Все это напоминало волшебную сказку – вернее, главу из сказочной повести с предсказуемым концом. Но герои повести не думали о финалах, живя одним днем.
3
Из всех бумаг, какие приходилось подписывать Луначарскому, сегодняшняя казалась самой дикой, абсолютно немыслимой. С тех пор, как ему доверили просвещать освободившиеся от ига низы, он многажды сталкивался с человеческой глупостью и наблюдал ее в самых разнообразных проявлениях. Да что там «с тех пор» – еще в свою бытность учредителем итальянских школ с преподаванием по системе Монтессори, и раньше, во времена совместного с покойным Ильичем редактирования незрелых большевистских листков – он не уставал поражаться многообразию людской ограниченности, феерического идиотизма; Луначарский, человек образованный и культурный, почти физически страдал от таких соприкосновений.
Скрючившись в кресле, он попрочнее приладил пенсне и вчитался в подпись: «Илья Иванов». Может быть, провокация? Нет, не похоже. Письмо дышало неподдельным, детским, наивным энтузиазмом. Еще когда он пробовал себя на ниве драматургии… нет, этот опыт вряд ли поможет. Луначарский сильно подозревал – а значит, подсознательно верил – в свою полную несостоятельность как написателя пиес. Откровенная издевка? «И ангелы ходили к дочерям человеческим… освободим обезьяну от гнета эксплуататорских пережитков…» Создавалось впечатление, будто образованный человек старой школы сознательно порет чушь, подстраиваясь под убогое мышление восторжествовавшего класса. Нарком поморщился, вспоминая прискорбное дело коммуны с Елагина острова, куда согнали ненужных и обиженных гуманитариев. Очень, очень похоже. Но партия и правительство, подумал он, тоже не без юмора и могут достойно ответить на высокомерную провокацию.
«..Метод искусственного оплодотворения дает возможность ближе подойти к ответу на вопрос о происхождении человека. С первых шагов научной деятельности я пытался осуществить постановку опытов скрещивания человека и антропоидных обезьян. В свое время я вел переговоры с бывшими владельцами знаменитых зоопарков, однако страх перед Святейшим Синодом оказался сильнее желания пойти навстречу этому начинанию… Предполагаю, что советское правительство могло бы в интересах науки и пропаганды естественноисторического мировоззрения пойти навстречу в этом деле…»
Прежде, чем начертать нейтральную резолюцию, Луначарский отложил перо, отхлебнул чаю. Сколько он просит денег? Пятнадцать тысяч долларов? Нет, это положительно немыслимо. «Копия сей докладной записки… Цюрупе…»
Он и Рыкову написал; тот не захотел связываться с красным профессором и переслал письмо Луначарскому:
«…Получение гибридов между различными видами антропоидов более чем вероятно… Мои попытки в дореволюционное время наладить работу в этом направлении не имели успеха. С одной стороны мешали религиозные предрассудки, с другой – для организации этих опытов требовалась исключительная обстановка…»
Луначарский потребовал соединить его с Цюрупой.
– Алло, – промямлил он в трубку. – Луначарский у аппарата. Тут у меня лежит письмо одного сумасшедшего… Да, Иванов… Как? Вы что же – согласились дать ему денег? Я понимаю, что почему бы и нет – но почему бы и да? Да, слог располагает к содействию, я согласен… – Луначарский не без ехидства откашлялся. – В конце концов, почему бы нам не освободить обезьяну? Заодно… Да, мое дело – сугубо умозрительное… С коммунистическим приветом…
Какое-то время он сидел, стараясь вернуть себе достаточное самообладание. Он, разумеется, не возражал против того, чтобы сознание проникло как можно глубже в материю. К нему уже приходили с предложением отменить времена года… Между прочим, податель прошения пишет: скрестил оленей с коровами, вывел оленебыка… скрестил крысу и мышь… чем черт не шутит?
Далеко не последним соображением в поддержку неизвестного Иванова было то, что вся тяжесть финансового ручательства ложилась на плечи Цюрупы; он же, Луначарский, одобрял предприятие с позиций научных и культурных.
Впрочем, он распорядился подготовить справку о фигуре просителя. Тот подписывался мало что Ильей Ивановым, но вдобавок и профессором, а Луначарский, не понаслышке знакомый с академическими кругами, такого не припоминал. Правда, Иванов был биолог, а в биологии нарком разбирался довольно плохо и никогда не был близок с ее развивателями. Сведения предоставили в кратчайший срок, и Луначарский прочел: «Илья Иванович Иванов… 1870 года… биолог-животновод… разработал теоретические основы осеменения сельскохозяйственных животных… Синод запретил… Питомник „Аскания-Нова“… владелец – барон Фальц-Фейн… отказался финансировать сатанинский эксперимент…» Да, человек уважаемый и солидный. Не мальчик, как говорится, но муж.
«Я хочу его видеть», – вдруг решил Луначарский.
Получасом раньше он думал отправить бумагу в мусорную корзину.
– Будьте добры, пригласите товарища Иванова на беседу, – нарком всегда был исключительно вежлив с секретарями.
Отдав приказание, он задумался. Проект профессора требовал материала, и хорошо, если дело уладится стараниями волонтеров. Луначарскому не так-то легко было представить себе добровольцев, согласных послужить воплощению профессорских планов в жизнь. Однако Илья Иванович не замедлил представить письменные доказательства обратного: толстую пачку полуграмотных и восторженных писем, где выражалось пламенное желание употребить молодую силу на благо селекции. Нарком жил на свете не первый день и понимал, что никакие порывы не исключат в дальнейшем более или менее принудительного характера опытов. Скорее, они поспособствуют принуждению. «В смысле наказания? Нет, – Луначарский, будучи гуманистом, состроил брезгливую гримасу. – В смысле искупления – так, пожалуй, выйдет лучше».
Он поймал себя на том, что уже ищет пути реализации замыслов Иванова. Возможно, преждевременно. Ну, как проситель и в самом деле окажется безумцем? Да, заслуги; да, мировая известность. Но никто ведь не застрахован от умственного расстройства, особенно в наше переходное время. Помыслив такое, нарком поперхнулся чаем, недовольный направленностью своих рассуждений.