Жуковский взглянул на стол, — там лежали большие листы, наклеенные переплетчиком Зегельхеном на кисею: нужно делать новую хронологическую таблицу... Сам не заметил, как на месте этих листов (свернутых и убранных в шкап) оказались тома Гердера, Бюргера, Саути, Шиллера, Гебеля, — все разом; как легли рядом черновые тетради... Долго стоял он, скрестив руки на груди, над этими книгами. Он верил своему сердцу, оно говорило: да, ты счастлив, ты вернулся на родину... И как хорошо, что души Маши и Светланы (рядом с книгами лежали их письма) безмолвно одобрили его. Он знал, что одобрили.
Новые силы прихлынули к нему. Живя так же одиноко, он беспрерывно работал, вставая в свои пять часов утра. Он успевал все — делать программы, хронологические и генеалогические таблицы, читать лекции и — писать, ежедневно, стихи.
Вдохновение не покидало его. Огромный мир образов, чувств, красок, словно вырвавшись из плена, золотым дождем обрушился на него... Как бы декорации прекрасных сказок (уже приближающихся) возникли «Загадки» — про «жемчужный разноцветный мост», который «из вод построен над водами», про «пажить необозримую», где пастух с рожком серебряным пасет — «сереброрунные стада...». В шести строках маленького стихотворения весело улыбнулась весна:
Зелень нивы, рощи лепет,
В небе жаворонка трепет...
В январе он перевел два больших отрывка из «Сида», испанского героического эпоса, пользуясь не только немецким переводом Гердера, но и подлинными испанскими романсами. И снова Уланд — романтическая картина морского берега, с замком, с шумом волн; сказка о горькой и таинственной утрате.
Затем одна за другой, словно вызванные волшебной силой, стали появляться баллады: «Кубок» (из Шиллера), начато было еще в 1825 году; «Поликратов перстень» (Шиллер); «Жалоба Цереры» (Шиллер); «Доника» (Саути); «Суд божий над епископом» (Саути); «Алонзо» (Уланд); «Ленора» (это третий перевод баллады Бюргера, непохожий на первые два, но более схожий с оригиналом); «Покаяние» (Вальтера Скотта); «Королева Урака и пять мучеников» (Саути), — все это было закончено уже к началу апреля.
К маю — началу июня были написаны стихотворные повести: «Перчатка» (из Шиллера); «Две были и еще одна» (три повести, 1-я и 2-я — баллады Саути; 3-я — переложенный в стихи прозаический рассказ Гебеля); «Неожиданное свидание» (также проза Гебеля); «Сражение со змеем» и «Суд божий» — обе из Шиллера. Тогда же — в первую половину 1831 года — были начаты: перевод отрывка из поэмы Вальтера Скотта «Мармион» — названного Жуковским «Суд в подземелье», и переложение в стихи прозаической повести Фридриха де ла Мотт-Фуке «Ундина». И наконец, начал Жуковский писать оригинальную поэму, сюжет которой позволял развернуть огромное историко-философское полотно: «Странствующий Жид».
В июле 1831 года вышли сразу два издания: «Баллады и повести В. А. Жуковского» в двух частях и «Баллады и повести В. А. Жуковского» в одном томе (они разнились составом, например, во втором издании был «Сид», а в первом его не было). Гоголь, познакомившийся с Жуковским в начале этого года (Жуковский и Плетнев помогли ему найти службу в Петербурге), писал — чуть позднее, осенью — Данилевскому: «Чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется появился новый обширный поэт... А какая бездна новых баллад!» Пушкин из Царского Села сообщает Вяземскому: «Однако ж вот тебе и добрая весть: Жуковский точно написал 12 прелестных баллад и много других прелестей». И в других письмах: «Жуковский все еще пишет»; «Жуковский написал пропасть хорошего и до сих пор все еще продолжает».
Жуковский как будто продолжал самого себя. Но Гоголь был прав: он явился в новом качестве. Он еще не стал, но уже становился другим поэтом, вернее, переходил к другим областям своего огромного, обширного таланта. Он переставал быть поэтом-лириком и становился поэтом-рассказчиком. Этот поворот наметили еще «Отрывки из Илиады». Потом возникли мечты об «Одиссее» — о полном ее переводе. Давно уже работал он над роскошным и мужественным Сидом. Давно уже привлекала его эпическим размахом библейская тема Вечного Жида, который в ожидании Второго Пришествия скитается в веках и странах. Возникли у Жуковского замыслы сказок... Давно он разрабатывает гекзаметр — многообразный, оригинальный — в «Аббадоне», «Красном карбункуле», «Цеиксе и Гальционе», в антологических стихотворениях, в повестях «Две были и еще одна», «Неожиданное свидание», «Сражение со змеем», «Суд божий», гекзаметром начал писать и «Ундину». Баллады его также складывались в некое эпическое единство, — он увидел в 1831 году что этому единству недостает еще лишь немногих глав, чтоб оно стало полным отражением мира человеческих страстей — всяких, высоких и низких, живительно-радостных и мрачно-бездушных... В них соседствуют боги Олимпа, средневековые рыцари, короли и королевы, силы неба и ада, вмешивающиеся в жизнь людей. Жуковский рисует обобщенные, но впечатляющие характеры доблестных рыцарей, коварных предателей, несчастных влюбленных, безжалостных правителей, простодушных добряков.
Богатый, гибкий язык, изобретательная метрика, блеск стиха, целая буря поэтических образов и идей, — все поразило читателей «Баллад и повестей В. А. Жуковского»... И он продолжал писать, как будто не замечая, что одна из самых заветных областей его поэзии отошла от него уже в первые два-три года после смерти Маши: это лирика. Маша была душой его лирики. Лирическая струя, звучавшая явственно в его прежних балладах, угасла тоже. Однако есть переход поэзии Жуковского в новое качество, но разрыва — границы — не видно. Поэзия его едина. Эпос его вырос на почве его лирики.
В делах Жуковский не сразу заметил, что Петербург как-то притих и опустел. Началась холера. С каждым днем становилось все больше и больше смертных случаев. По городу начали устраивать лазареты. В июне двор, а вместе с ним и Жуковский, выехал в Петергоф. К июлю переехали в Царское Село. Оттуда Жуковский писал Тургеневу и Вяземскому в Москву: «Вы хлопочете о том, не съела ли меня холера? Нет, не съела! Жив, жив курилка! Еще не умер... Ничто прилипчивое ко мне не прилипает; это я знаю еще с детства... Пушкин мой сосед, и мы видаемся с ним часто... Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».
Пушкин жил в доме Китаева на Колпинской улице, Жуковский — в Александровском дворце. Жуковский по обыкновению шутил с фрейлинами, особенно с черноокой Россет-Смирновой, которой посвящал шуточные стихи гекзаметрами. Кажется, шутки Жуковского с фрейлинами, его «арзамасские стихи» в придворном быту, во многом были маской умного шута, желающего не развлекать, а укрыться в себя при многолюдстве, при такой массе чуждых людей. Жуковский «ехал на галиматье» и вел себя неэтикетно, совершенно простодушно. Чуть ли не с первых дней его жизни во дворце маска эта была принята окружающими. Никто, конечно, не думал, что Жуковский такой всерьез. Жуковский-поэт и даже Жуковский-наставник не имели с этой придворной маской ничего общего, поэтому личность Жуковского всегда была окружена некой тайной. Это была личность возвышенная, наделенная огромным талантом и гениальной интуицией, самоотверженной и беспредельной добротой, знанием человеческой натуры и человеческих страстей, личность сильная, но глубоко печальная, даже надмирная.
В Царском Селе Жуковский жадно бросился читать все, что сочинил Пушкин в Москве, чего не читал из старого, еще Михайловского. Характерна его записка Пушкину от июля 1831 года: «Возвращаю тебе твои прелестные пакости. Всем очень доволен. Напрасно сердишься на «Чуму»: она едва ли не лучше «Каменного гостя». На «Моцарта» и «Скупого» сделаю некоторые замечания. Кажется, и то и другое еще можно усилить. Пришли «Онегина». Сказку октавами, мелочи и прозаические сказки все, читанные и нечитанные. Завтра все возвращу».
Оба они в Царском Селе много работали. «Жуковский все еще пишет, — сообщает Пушкин Вяземскому 3 сентября, — завел 6 тетрадей и разом начал 6 стихотворений; так его и несет. Редкой день не прочтет мне чего нового; нынешний год он верно написал целый том». Летом часто виделся с Жуковским и Пушкиным Гоголь, который жил в семье Васильчиковых в Павловске в качестве учителя. Вероятно, он часто покидал Павловск, так как писал, что «почти каждый вечер собирались мы: Жуковский, Пушкин и я». Гоголь сообщает своему корреспонденту, что Пушкин пишет «сказки русские народные, — не то, что «Руслан и Людмила», но совершенно русские». Он говорит, что Жуковский тоже пишет «русские народные сказки, одни экзаметрами, другие просто четырехстопными стихами».