Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Дорогой-дорогой-дорогой Павел Михайлович, — читаем в письме за 1881 год, — поздравляю Вас с чудной высокой жемчужиной, которую Вы прибавили теперь к Вашей великолепной народной коллекции!! Портрет Мусоргского, кисти Репина, это одно из величайших созданий всего русского искусства… Глубокая Вам честь и слава!!!! Но вместе и какая радость для Вашего народного музея». Милый, восторженный Владимир Васильевич, как радовался он каждой живописной удаче, каждому достойному приобретению Третьякова (и «дорогой» — трижды, и восклицательных знаков не меньше четырех, а как же иначе, удача-то для всех какая!). Павел Михайлович внутренне ликовал не меньше, ответил же сдержаннее, верный себе: «Очень обрадован Вашим письмом, многоуважаемый Владимир Васильевич, и за свою коллекцию и за Репина — очень рад» (дважды — «очень рад» у Третьякова это, что — четыре восклицательных знака Стасова). Характеры были разные, страсть и привязанности одни.

На XV Передвижной выставке в 1887 году появляется и потрясает всех «Боярыня Морозова». Стасов ходил «точно рехнувшийся» от картины Сурикова и только «глубоко скорбел», зная о дороговизне огромного полотна, что Третьяков при его постоянных больших тратах вряд ли сможет совершить эту покупку. «Еще как тосковал!!! — сообщал он потом собирателю. — Прихожу сегодня на выставку, и вдруг — „приобретена П. М. Третьяковым“. Как я аплодировал Вам издали, как горячо хотел бы Вас обнять! Вы — единственный на все подобное. Как же я теперь радуюсь и торжествую, и Вас поздравляю!!!»

Хорошо начинался для них обоих 1887 год. Покупка Павлом Михайловичем замечательного произведения Сурикова. Замысел Владимира Васильевича написать две статьи о Крамском и затем издать его переписку. Третьяков с готовностью посылает критику ни много ни мало — семьдесят семь писем художника. Неуемный Стасов, «не знающий меры ни в восторге, ни в негодовании», отвечает Третьякову благодарственным письмом, начинающимся со слов: «Превосходнейший, чудеснейший, великолепнейший, поразительнейший, изумительнейший…» и в таком духе — 15 эпитетов в превосходной степени к имени своего адресата. Но, к сожалению, именно публикация писем Крамского послужила причиной очередного крупного несогласия, отзвуки которого мы встречаем и спустя два года.

Третьяков отправляет Стасову письма, которые, по его собственным словам, не доверил бы никому другому (вспомним Стасова: «Кроме Вас, навряд ли я кому другому стал бы все это рассказывать»). Они по-прежнему безгранично верят друг другу, высоко оценивая труд каждого.

Стасова волнует, что в одном из писем к Васильеву Крамской называет Третьякова и Солдатенкова богачами, капризам и излишней экономии которых никогда не надо уступать. Правда, письмо написано, когда художник и коллекционер были еще плохо знакомы, но не обиделся бы Павел Михайлович.

— Я решительно ничего не имею против того, что бы там ни было сказано обо мне, — немедленно отвечает Третьяков на запрос Стасова.

— Глубоко благодарен Вам за великодушное дозволение печатать все из писем Крамского, — я иначе и не ожидал от Вашей благородной, высокой натуры! — Стасов вновь отдает дань уважения замечательному человеку: многие ли способны так поступать!

Посылая письма и разрешая их опубликовать, Третьяков сразу делает оговорку: «если находите… своевременным». «Подобное издание бывает один раз, — расшифровывает Павел Михайлович свой тезис о своевременности, — потому желалось бы сделать его не спеша, без ошибок, без опечаток, без пропусков интересных писем, а едва ли Вы имели возможность собрать все его письма». — «Нужно ли мне ждать и уступить честь напечатания писем Крамского кому-то другому? Ни за что на свете!!!!» — восклицает в ответ критик.

В этом споре нетерпеливый Стасов и обстоятельный Третьяков — оба как на ладони. Кто прав? Наверное, каждый по-своему. Третьяков ратует за полноту издания, точность публикаций. Желание вполне разумно. Стасов считает, что если у него выйдет «неполно — пусть продолжают и доканчивают другие, а все-таки я сделаю самое главное». Он боится, что со временем и имеющиеся письма могут затеряться. Что тут возразишь?

Но вот напечатаны статьи о Крамском, выходит книга его писем. И вновь между двумя постоянными корреспондентами возникает спор. Тогда, в июле, коллекционер писал критику: «Разумеется, кто действительно прав, — покажет только время!» И время, по его наблюдениям, показало.

— Относительно писем Крамского, я и теперь того же мнения, что они напечатаны (так как они напечатаны без выпусков и должной очистки) прежде времени. Почти всегда у человека умершего врагов убывает… Совершенно наоборот случилось с Крамским: сколько у него теперь врагов и непримиримых и только благодаря письмам. Вскоре по выходе книги один знакомый сказал мне: «Теперь Вам никто из художников не напишет откровенного письма», и действительно, в корреспонденции моей чувствуется другой характер.

— Поверьте мне, Павел Михайлович, Вы на своем веку получите много чудесных писем от всех, кому есть что Вам сказать и написать, и не получите их только от тупиц и бездарностей, — тотчас откликнулся Стасов.

Он давно уже чувствовал, что что-то произошло между ними после публикации писем Крамского. Реже и суше стало их общение. И он обрадовался письму Третьякова, как радуется ребенок. Неважно, что письмо грустное и с несогласием. Важны прежняя искренность и прямота.

— Я снова увидал… что Вы ко мне все прежний. А многое заставляло меня думать, что Вы ко мне изменились, и я для Вас более не то, что прежде. А это было бы мне слишком больно, — Стасов писал, захлебываясь от переполнявших его чувств, совсем больной, между сильнейшими мозговыми спазмами. — Вы знаете, чем и как я Вас считаю: одним из немногих современников, исторических людей, глубоко влияющих на судьбы русского искусства. И вдруг такой человек от меня бы отстранился!.. И я сильно был обрадован, увидав, что в отношении ко мне Вы все тот же, все прежний. Дай бог, чтоб так оно осталось и на все будущее время.

Стасов подумал и написал еще: «В деле русского искусства у нас так мало истинных непоколебимых, неподкупных деятелей, идущих к правде, к глубине, к национальности — ко всему, чем дорого и чем только и живет искусство наше. Вот это все — главное, о чем только мне хотелось написать Вам нынче». Да, охлаждение в их отношениях было бы больно не только лично ему, оно бы плохо сказалось на общем их любимом дело. Стасов перечитал написанное и удовлетворенно кивнул головой. Впрочем, письмо на этом не кончил, продолжив их затянувшийся спор о необходимости и праве издания личных писем.

Нужно ли было тратить на это столько бумаги и чернил. Третьяков, как всегда раньше почувствовавший бесполезность перепалки, ведь написал: «Спорить с Вами не буду, но и ни за что не соглашусь». Стасов же никак не мог утихомириться. Потом и он придет к выводу о никчемности их споров, придет и все-таки оставит последнее слово за собой. А сейчас он во многом ошибается. Нет уже прежних отношений, хотя есть и никогда не исчезнет взаимное уважение. Трещина, возникшая от постоянных несогласий, все ширится. Временами этот процесс затухает (ведь, в сущности, оба любят друг друга), но только временами. Так, Третьяков будет бесконечно благодарен Стасову за правильное понимание важности и необходимости его торговых дел. Больной вопрос для купца Третьякова. Согласие на опубликование «невыгодного» о себе дал, потому что честен беспримерно, а боль и обида внутри сидят, и никуда им не деться. И вот, как бальзам на душу, слова Владимира Васильевича: «Крамской (в молодые свои годы) и Васильев (еще слишком мало Вас знавший и понимавший) были кругом виноваты, если осмеливались произносить такое бранное слово: торгаш!!! Они не понимали, что этим „торгашеством“ Вы не какую-то мелкую душонку удовлетворяли, а экономили и сберегали силы для своего высокого, бескорыстного, великодушного, патриотического и исторического подвига: национальной коллекции! Всякий, кто способен понимать Вас и Ваш подвиг, должен только аплодировать этому „торгашеству“… Чем более Вы способны сэкономить при покупках, тем более Вы можете купить для чудной Вашей коллекции, для будущего времени, для отечества!»

24
{"b":"816021","o":1}