Вера Николаевна, читая милые слова, и не предполагала, что Ге действительно будет помнить об этом всю жизнь и за месяц до своей смерти расскажет про оказанную Третьяковым помощь (и не только про эту) на 1-м съезде русских художников. Помнила она и про письмо Саврасова, который от всей души «благодарил Павла Михайловича» за хлопоты по отправке его картины на выставку передвижников во время болезни жены художника. А осенью пришло письмо от Васильева.
«Снова обстоятельства заставляют прибегнуть к Вам, как к единственному человеку, способному помочь мне… Положение мое самое тяжелое, самое безвыходное: я один, в чужом городе, без денег и больной. Единственная надежда выйти из него — это Вы… Если бы не болезнь моя и уверенность, что я еще успею отблагодарить Вас, — я… не посмел бы обращаться к Вашей доброте, будучи еще обязанным за последнюю помощь. Мне необходимо 700 рублей».
И Павел Михайлович помогал. Помогал всем, всю жизнь, не откладывая на долгие дни, не жалея ни хлопот, ни денег. По поводу картин торговался долго и придирчиво, когда же нужно было выручать в нужде, деньги не имели для него цены. Вера Николаевна знала это и была согласна с мужем во всех его действиях.
Теперь она сама уже заразилась любовью мужа к живописи, часто подолгу разглядывала развешанные в комнатах картины и радовалась, когда обнаруживала на них что-то прежде ею незамеченное. Картины иногда, словно по волшебству, открывали ей новые персонажи, или старые смотрелись вдруг иначе при случайном, неожиданном освещении. Тогда она звала мужа, если тот был дома, и они вместе восхищались чудесными свойствами живописи. И в минуты разных настроений удивительные полотна тоже казались разными: грустными, лиричными, милыми — как воспринимала душа.
Картин было уже много, более полутораста. Они занимали почти все стены в кабинете, гостиной, столовой. Павел Михайлович нервничал, что на многие слишком часто попадают солнечные лучи. Выбирать удобные места для полотен становилось все труднее. В начале этого, 1872 года были приобретены два чудных пейзажа: «Мокрый луг» Васильева, который должен был занять место рядом с его же «Оттепелью», купленной ранее, и «Сосновый бор» Шишкина, не уступавший его «Вечеру».
Павел Михайлович который раз ходил из комнаты в комнату, раздумывая, куда же примостить новые приобретения. В кабинете все забито битком. В гостиной простенки меж окон уже заняты. Против окон — «Княжна Тараканова», над большим диваном «Привал арестантов», над угловым, по одной стене — «Мальчики мастеровые», по другой — «Охотники». В широком простенке, по бокам небольшого буфетика, над которым висели часы, — «Рыболов» и «Странник», тоже Перова. Нет, в гостиной явно негде было вешать. Павел Михайлович опять перешел в столовую и наконец с трудом выбрал место. Развешивая картины, он приговаривал, вздыхая:
— Тесно, до чего тесно!
— Перестань покупать, — лукаво прищурился Александр Степанович Каминский, пришедший с Соней проведать родных.
Павел Михайлович, обернувшись, молча наградил его негодующим взглядом. Архитектор обезоруживающе улыбнулся в ответ и спокойно, весело посоветовал:
— Тогда строй помещение.
Третьяков оставил картины, посмотрел на зятя.
— Думаешь? Я и сам так считаю. Давно уже, — сказал он, помолчав. — А за проект возьмешься?
Получив незамедлительное согласие, Павел Михайлович обнял Каминского и живо увлек его в кабинет.
Всю весну обдумывали они будущую постройку, выбирали место, чертили планы, прикидывали, просчитывали. Наконец все было обговорено. Александр Степанович сделал проект. Галерея должна была примыкать к южной стене дома и располагаться в сторону соседней с их участком церковной ограды. Пристройку наметили делать вровень с домом: первый этаж ниже, второй — выше, как и в жилых помещениях. Окна одно над другим, по южной стене в обоих этажах переделывались в двери, служившие входом в галерею. Сами залы, и нижний и верхний, решено было перегородить щитами, идущими от оконных простенков, чтобы увеличить площадь размещения картин.
Наступило лето. Семейство Третьякова, где к этому времени появилось еще двое детей, Люба и Миша[1], переехало на дачу в Кунцево. Павел Михайлович, каждый будний день работавший в Москве, был увлечен проектом постройки галереи. Наконец на стол в его кабинете легла «Смета на постройку галереи для художественных картин г. Павлу Михайловичу Третьякову. Составлена 23 августа 1872 года». Изучив ее со вниманием, хозяин установил, что постройка, по предварительным подсчетам, обойдется в 27 658 рублей 70 копеек. Как человек деловой и прекрасный экономист, Павел Михайлович понимал, что сумма эта по ходу строительства, конечно, возрастет, но затея его необходимая, расходы неизбежны, и более время тянуть нечего.
Он вышел на воздух, завернул за южный угол дома и погрузился в густую тень грушевого сада. Крепкие большие деревья слегка шелестели листвой, и плоды, ровные, чуть зарумянившиеся, висели как игрушечные. Третьякову было бесконечно жаль уничтожать этот славный уголок сада. Но место его уже принадлежало галерее. Павел Михайлович постоял, трогая ветви деревьев, словно прося прощения за то, что их придется тревожить: выкапывать, пересаживать, может, тем самым погубить. Он любил природу не меньше произведений искусства, потому, наверное, и к пейзажам особое пристрастие питал. Но сейчас приходилось жертвовать одним во имя другого. И, конечно, грушевые деревья, каких много, должны были уступить место бесценным художественным творениям. Павел Михайлович вздохнул и уверенным шагом направился в комнаты, к Каминскому.
— Откладывать нечего, Саша. Пора начинать. Только, будь другом, последи, чтоб с грушами поаккуратнее.
Оставив все на попечение Каминского, 2 сентября Павел Михайлович уехал с Верой Николаевной в свой обычный вояж. Наступил его отпуск, а кроме того, он не хотел смотреть (хоть и стыдился признаться себе в этом), как будет падать его любимый грушевый сад.
Пока они путешествовали, навещали в Крыму тяжело больного Федора Васильева, а затем осматривали зарубежные музеи, строительство двигалось полным ходом. Сергей Михайлович сообщал им в Мюнхен, что дома все благополучно и «постройка в Толмачах идет успешно».
Получив успокоительные сведения на свой телеграфный запрос, Павел Михайлович вновь погрузился в изучение музеев. Музеи были для него университетом. Он сам проходил в них курс искусствоведения. Он буквально исследовал любое собрание, желая досконально знать вещи, что, где и как выставлено. Только в Мюнхене осмотрели Третьяковы множество разных коллекций. Начали со Старой Пинакотеки, исписали в карманной книжке три страницы для памяти названиями картин, художниками и датами их жизни, выделили для себя Дюрера, Гольбейна, Рембрандта и Рубенса. Затем осмотрели большую художественную выставку и отметили, что она очень плоха. Обошли все памятники в городе. Были в библиотеке, где понравилась им красивая лестница, сделанная во флорентийском стиле. Осмотрели прекрасное собрание гипсовых копий, затем Новую Пинакотеку. Посетили картинную галерею и этнографический музей Китая и Японии, записав: «Великолепно!»
Немало исходили! А ведь Мюнхен был одним из многих городов, в которых они побывали. Наконец, выполнив всю насыщенную программу, составленную Павлом Михайловичем, повернули домой.
По возвращении они нашли дела с галереей сильно продвинувшимися, а детей здоровыми, веселыми. Старшие девочки уже неплохо говорили по-немецки.
Павел Михайлович занялся накопившимися торговыми делами, а вечерами обдумывал, как станет развешивать картины. Работа эта требовала серьезного плана. Особенно волновало его, куда выигрышнее поместить полотно Крамского «Христос в пустыне», о покупке которого он уже договорился. Картину Крамского он страстно полюбил еще в мастерской художника, полюбил навсегда, несмотря на неодобрение многих.
Вера Николаевна погрузилась в домашние заботы. Хозяйство вели Мария Ивановна Третьякова и экономка, родственница Жегиных. Сама же хозяйка полностью отдалась детям. Она воспитывала их любовно и разумно, не балуя, одевая всегда скромно, приучая к порядку и труду. Утром, до двенадцати часов, дети занимались рисованием, музыкой, языком, потом отправлялись на прогулку, обедали, отдыхали и только после трех развлекались в своем кукольном царстве.