Литмир - Электронная Библиотека

Стали исчезать наши профессора, доценты. Вот мы прослушали несколько лекций по политэкономии. Мне понравилось — интересно. А потом вдруг эти лекции отменили. Вместо них пустые часы, «окна». Кто-то сказал, что профессора «репрессировали». Бывшие ифлийские студенты, опубликовавшие воспоминания об институте, вспоминают историка Готье, выдающегося лингвиста Селищева, вышедшего из тюрьмы, и других педагогов, выхваченных из жизни в 1937–1938 годах так же неожиданно. Их имена я уже упоминала. Конечно, это далеко не полный список. Но ведь я не историк. Пишу в основном то, что запомнила.

Да что там педагоги! Однажды к нам на литфак пришел В.И. Межлаук, заместитель председателя Совнаркома.

Прослушав вместе с нами, студентами, лекцию по истории философии, прочитанную деканом философского факультета А.П. Гагариным, Межлаук задержал всех в аудитории и попросил высказаться… И мы весьма нелицеприятно высказались. Гагарин был из «выдвиженцев» (окончил Институт красной профессуры). На фоне старых профессоров — Морозова, особенно Дживелегова, на фоне молодых ученых — нашего любимца Гриба, Пинского и их учителя Лифшица — Гагарин производил удручающее впечатление. Произношение у него было почти такое же, как у незабвенного Леонида Ильича Брежнева. И культурный уровень не выше. Кроме того, Гагарин был мастером «крылатых» слов и фраз. Ифлийцы на всю жизнь запомнили его изречения. К примеру, такое: «Одной ногой Гегель (Гагарин говорил не Гегель, а Хегель) стоял в прошлом, а другой приветствовал светлое будущее…» Или: «Колесо истории двигалось вперед, раздираемое собственными противоречиями». А я помню еще один гагаринский «афоризм». Наш профессор произнес его на собрании, почуяв нечто «крамольное» в своей предыдущей речи: «В таком случае прошу снять мое предложение как абсурд».

Особенно нас возмущало, что этот «партиец» с орденом Ленина на лацкане пиджака (Гагарин был начальником политотдела свиносовхоза) читал курс истории философии.

О таких философах, как Бердяев или Флоренский, столь известных сейчас, мы, конечно, и слыхом не слыхивали в то время, но о французах: Декарте, Вольтере, Гольбахе, Гельвеции — хотели узнать побольше. Равно как и о немцах — Гегеле, Фейербахе. И об англичанах тоже.

Итак, поговорив с нами на переменке, Межлаук попросил часть студентов после лекции прийти в ту же аудиторию, чтобы побеседовать подробнее. Среди этих студентов была и я. Разговор получился очень содержательный. Межлаук обещал свою помощь, участие. Видимо, он и впрямь хотел сделать из нас знающих людей.

Под конец Межлаук сказал, что скоро встретится с нами опять. Но через короткое время мы узнали, что Межлаук и его брат Иван, тоже видный функционер, арестованы как «враги народа». «Братья-разбойники», — грустно острил мой приятель Леня Шершер.

Умный Межлаук исчез навсегда. Превратился в «лагерную пыль», а философ Гагарин остался, видимо, тоже навсегда. Навсегда, как собирательный образ.

Я уже писала, что ИФЛИ считался элитным институтом, единственным в своем роде гуманитарным вузом. И естественно, что в него устремились дети высокопоставленных родителей. В основном — дочери. Сыновья этих родителей, как правило, шли учиться в военные академии. Становились летчиками. Самая престижная профессия в те годы.

Как сложилась судьба молодых летчиков из знаменитых семей в 30-х — не знаю.

Знаю, что у нас в ИФЛИ больше остальных пострадали именно дочери, имевшие несчастье родиться от известных отцов.

А дочерей таких было много. Дочь Крыленко, наркома юстиции. Дочь Гринько, наркома финансов. Дочь Муралова. Дочь Куйбышева. Дочь Ганецкого. Дочь Белы Куна. А главное, дочери многочисленных партийных работников среднего звена…

За их отцами, а иногда и матерями приходили ночью и увозили в фургоне с надписью «Хлеб». Проводили унизительные обыски. Несколько комнат опечатывали. И уже на следующий день за них бралась местная (ифлийская) инквизиция.

Все происходило с виду весьма обыденно.

Очередной юноша или девушка приходили в комитет ВЛКСМ (комсомола) и заявляли: у меня арестовали отца, мать, старшего брата, мужа сестры, отчима…

За что? Почему? В чем вина матери, отца, старшего брата — никто не знал. И не спрашивал. Тут существовала своя железная формула: «Органы (то есть НКВД) никого зря не берут». Раз «взяли», стало быть, «враг народа». То есть, если говорить юридическим языком, — презумпция виновности. Из этого исходило и все дальнейшее.

А именно: раз кто-то из твоих близких «враг народа», то и ты виноват. В чем? В том, что не «сигнализировал», то есть не донес «куда следует», не проявил бдительность. А как ты мог «сигнализировать», проявлять бдительность, если, предположим, твой папа коммунист с 1917 года и сама Крупская давала ему рекомендацию в партию?

Далее все шло не менее фантастически.

В «храме науки», в нашей самой большой, шедшей амфитеатром 15-й аудитории, на подиум рядом с кафедрой ставили длинный стол, и туда садились комсомольско-партийные «вожди» ИФЛИ. Председатель вызывал очередного «несигнализировавшего», и тот, бедняга, каялся в том, что не донес в НКВД на своих отца и мать!

После этого председатель собрания давал слово желающим выступить за и против. За исключение из комсомола или, с учетом каких-то смягчающих обстоятельств, за строгий выговор, то есть против исключения.

Потом шло голосование — люди поднимали руки, опускали руки: «я — за», «я — против» и «я воздержался». И специально назначенные счетчики подсчитывали количество голосов. Вроде бы вполне демократично. Только много лет спустя я поняла, что результат (исключить — не исключить) был заранее предопределен. Кем? Видимо, тем же НКВД или его представителем в институте… Собрания кем-то режиссировались.

Догадаться можно было уже тогда, но я догадалась лишь на старости лет, перебирая в памяти события прошлого…

Публичные экзекуции запомнились разным студентам нашего института по-разному. Я, например, помню девушку с обесцвеченными перекисью волосами со старшего курса, которая в 15-й аудитории садилась сбоку, довольно близко от сцены. И, вся побагровев, кричала: «Исключить! Исключить!» Глядя на ее вдохновенно-счастливую физиономию, на набухшие на длинной шее жилы, я вспоминала вязальщиц из диккенсовской «Повести о двух городах», которые на Гревской площади кричали палачам: «На эшафот! На эшафот!»

Другие запомнили демонстрации на Красной площади, куда ходили и иф-лийцы, неся лозунги: «Смерть врагам!», «Расстрелять предателей!». По-моему, меня на такие демонстрации не приглашали.

Еще я помню, что, когда мы шли с одного из ифлийских собраний в 15-й аудитории, Леня Шершер вдруг прошептал мне на ухо: «Учат отрекаться от родной матери, а не отрекутся ли такие шибко наученные от матери-Родины?» Я посмотрела на него с удивлением. Эта простая мысль не приходила мне в голову. Но, как выяснилось, слова Лени запечатлелись в моей памяти на всю жизнь. Видимо, еще и потому, что в первые послевоенные годы мы узнали, что на оккупированных территориях некоторые «идеологически выдержанные» руководящие товарищи шли в полицаи, а люди запятнанные — в партизаны. Об этом после войны говорили вслух. Фадеев, наш самый главный тогда писатель, даже запечатлел это в своем романе «Молодая гвардия». И Сталин заставил Фадеева роман переделать.

Обычно церемония исключения или покаяния проходила до ужаса однообразно. Но иногда случались большие или малые сбои.

Вот, к примеру, маленький сбой. Агнесса, дочь репрессированного Белы Куна, вдруг не захотела признать, что и ее муж, венгерский поэт Антал Гидаш, также является «врагом народа». Гидаш был арестован, но на собрании Агнесса сказала что-то вроде: «Мы с Гидашем были неразлучны. Я знала каждую его мысль».

Ее тут же спросили: «А как насчет вашей матушки?» «Про маму не знаю, — ответила Агнесса. — Она всегда была с отцом».

Тот диалог я в свое время запомнила, потому что меня поразило: Агнесса, ни на минуту не задумываясь, пожертвовала мамой, чтобы слова о муже прозвучали более убедительно. За мать не ручается, ручается только за мужа. Агнесса позволила себе лишь усомниться в виновности мужа. Тем не менее в сборнике «В том далеком ИФЛИ…» кто-то уверял, что Агнесса Кун вышла из 15-й аудитории «с высоко поднятой головой».

48
{"b":"815591","o":1}