— Тебе кто-нибудь говорил, что ты прекрасна? — спросил Давид.
— Меня хотели рисовать художники.
Взяв под руку, он быстро увлек ее на улицу, как будто позволил себе сказать слишком много.
— Я имею в виду, обыкновенные люди, — произнес он.
— Однажды один человек сказал моей матери, что у меня бывают мгновения духовной красоты, — сказала Эйлин, но тут же добавила извиняющимся тоном: — Но он был не обычный человек, он был поэт.
— Ах!
— В чем дело? — встревоженно спросила Эйлин.
— Что-то вроде приступа, — сказал он и, остановившись, привлек ее к себе и так держал, пока шаги приближающегося полисмена не вывели его из глубокого транса.
К тому времени, как они подошли к станции метро Ноттинг-хилл-гейт, дома и магазины были освещены уличными лампами, словно днем, а высоко в небе видно было множество звезд. Давид не был уверен, успеют ли они сделать пересадку на линию, ведущую в Хэмпстед, а Эйлин сказала, что она вообще терпеть не может пересадки в метро. Давид знал короткий путь через Харроу-роуд и Бейкер-стрит к Хэмпстед-роуд. Но не устала ли Эйлин? Но Эйлин никогда не испытывала усталости, если имела возможность говорить, и они двинулись по Бэйсуотер-роуд, тесно прижавшись друг к другу, не встречая никого, кроме отдельных полисменов в местах их дежурств — каждый из них подозрительно глядел в их сторону, прежде чем вежливо пожелать доброй ночи. Один добавил: «И будьте здоровы!»
Они пересекли Эдгверт-роуд и прошли вниз полпути по Тоттенхэм-корт-роуд. Эйлин снова подумала, как хорошо Давид знает Лондон — будь она одна, ни за что бы ей не выбрать такого короткого пути. Теперь уже до Хэмпстед-роуд было рукой подать, а за нею совсем недалеко и станция метро, и Роща, Голден-сквер и постель. Ноги Эйлин гудели, но она не обращала на это внимания, счастливая от того, что Давид полностью в ее распоряжении и слушает ее. Будь они дома, он давно бы уже уселся с газетой — привычки обмениваться признаниями у него не было. Она обнаружила, что все разговоры, кроме касающихся политики или чисто бытовых тем, утомляют его. Но теперь, когда он шел рядом с ней по звенящим мостовым в свете уличных ламп и бледного неба, ему ничего не оставалось, как слушать. Рассказ Эйлин о тревожном детстве, проведенном в предместье, о вызывающих страх нянях, постоянно ворчащем отчиме, матери, которая то беспощадно наказывала, то безудержно ласкала ее, о внезапном возвращении из пансиона, чтобы в пятнадцать лет стать конфиденткой и игрушкой собственной матери, — все это было далеко от привычного Давиду мира и едва ли понятно ему. Когда она рассказала о постоянных денежных хлопотах, он был просто поражен.
— У вас было две служанки, дом, сад, все только для вашей семьи, вы ездили каждое лето на море, ты посещала уроки танцев, музыки. Как же вы могли все это иметь, если были бедны?
— Не знаю, просто так оно и было. Сэнди всегда говорил, что мы прижаты к стенке, мы должны урезать расходы, а мама никак не могла найти, на чем можно сэкономить. Мама и Сэнди непрерывно ссорились, а Дорис и я все время из-за этого переживали. Единственной нашей мыслью было помирить их, и мы часто принимали сторону Сэнди — его слова звучали так разумно, и, в конце концов, он был мужчина.
Это напомнило Давиду его собственное, давно забытое детство — бурные ссоры между родителями, всегда кончавшиеся угрозами развода.
— У меня кровь стыла в жилах, — сказал он. — Я думал, что станется со мной? Если б они развелись, для меня это был бы конец света.
Когда новость об их помолвке стала всеобщим достоянием, любовники заспешили с вступлением в брак, и многие решили, что Эйлин должна быть — и серьезно — в положении, чего вовсе не было. Нет, просто внезапное страстное желание жить вместе — сильнее, чем любое сексуальное влечение, — заставляло их тратить каждую свободную минуту на поиски квартиры в Хэмпстеде или Хайгете и проводить вечера, просматривая местные газеты и подчеркивая объявления о комнатах, сдаваемых внаем. Оба они были согласны, что их знакомство и союз вполне могли бы не состояться. Давид мог покинуть Англию так же внезапно, как приехал сюда; Эйлин могли послать на военные работы; и каждый из них мог найти себе другого партнера, и они могли никогда не встретиться. Но теперь ничто, ничто не должно было помешать им жить вместе, как муж и жена, перед лицом всего света. Каждый раз, когда очередная домохозяйка, смущенная, возможно, неуклюжим английским языком Давида или неряшливым видом Эйлин, меняла свое решение и отказывалась сдать им комнаты, обещанные накануне, его посещали дикие подозрения о тайном сговоре или антисемитизме, а бюрократические отсрочки, хотя и не превышали одной-двух недель для установления места жительства, приводили его в ярость. Что если именно этот промежуток времени окажется гибельным для их союза? Он даже рассматривал возможность уехать из Лондона и скрыться в каком-нибудь глухом провинциальном городке, где они не смогут отыскать его, и вернуться под покровом ночи накануне намеченного дня свадьбы. Эйлин присматривалась к своему бледному лицу и бессонным глазам в отражениях витрин — не увядает ли она?
Но ничего ужасного не произошло. Они нашли квартиру на верхнем этаже шестиэтажного дома с видом на пруды и рощицы Хэмпстед-хит и стали мужем и женой в ратуше Хэмпстеда в некий февральский день 1917 года, когда с русского фронта уже целую неделю не было никаких известий. Еще не закончился месяц, как прозвучал набат Революции, и все случилось так, как они и загадали: муж последовал этому зову, а жена пошла за ним.
Апартеид[40]
Каждое лето Сорокины снимали дачу в новом месте. Олег говорил, что не стоит труда и менять их, ибо в каждой непременно найдется свой изъян, но Лиля продолжала искать дачу, совершенную во всех отношениях. И вот, дача, на которую они наткнулись этим летом, оказалась и вправду близка к идеалу: не слишком далеко от Москвы, так что Олегу удобно было ездить в город, и в то же время обстановка совсем деревенская, стоит лишь немного отойти от пристанционной площади с ее магазинами.
Они, то есть Сорокины, снимали комнату и террасу в передней части дома, стоявшего на обширном участке, а в задней половине оставалась хозяйка со своей четырехлетней внучкой Милочкой. Это соседство немного раздражало Лилю (неизвестно, чего ждать от чужих детей), но потом она обнаружила, что калитка в заборе между их садом и задним двором есть нечто большее, чем просто калитка. Вся она была оплетена проволочной сеткой, заржавевшие петли намертво сидели в гнездах, и засов никогда не покидал своего паза. Прильнувшие к забору густые заросли необрезанных кустов малины делали его непреодолимым, так что нежелательной Милочке трудно было бы пробраться на их сторону и подружиться с их детьми. А бабушкиных гостей, когда те появлялись у переднего входа, отсылали прочь, рекомендуя обойти участок с угла и зайти сзади. Изоляция была едва ли не полной.
Именно к изоляции, главным образом ради детей, и стремилась Лиля. Большинство ее подруг отдавали детей в ясли и детские сады, но Лиля ни за что не хотела отказаться даже от частички власти над своими детьми, по крайней мере до тех пор, как они вырастут и их придется отдать в школу; тут уж, она знала, ей придется уступить. Но знала она и то, что первые пять лет жизни самые важные в развитии ребенка, и была твердо намерена использовать эти пять лет — растянув их до семи, — чтобы заложить в своих Валю и Федю хорошие манеры и начатки французского языка, нисколько не сомневаясь в своей способности сделать это. Зимой она ежедневно выходила с ними на бульвар и терпеливо высиживала там рядом с бабушками и нянями, не спускавшими глаз со своих подопечных. На даче Лиля могла немного расслабиться, зная, что Валя и Федя, хотя и не чересчур послушные дети, все же никогда не выйдут одни на улицу. Оказалось, однако, что не так-то просто обособить детей, которые хотят видеть и слышать друг друга, пусть и через запертую калитку, да еще и обтянутую проволочной сеткой. Валя и Федя скоро нашли место, где проволока отгибалась и сквозь образовавшуюся щель можно было передавать маленькие предметы: игрушечные часики, булавку с нанизанными на нее цветными бусинками, лакированную шахматную пешку, словом, весь тот сюрреалистический хлам, что накапливается в ящиках для игрушек у детей (да также и в шкатулках взрослых женщин). У Вали с Федей было огромное количество игрушек на разных стадиях целости, но Милочка хранила свои в коробке из-под ботинок и каждый вечер забирала их в дом. Обычно она приносила к месту встречи лишь две вещи — одноногого целлулоидного утенка и несколько разрозненных игральных карт. Утенок мало годился для игр — он не мог стоять и был слишком неровный, чтобы лежать на боку или на спине, но, при участии Вали и Феди, Милочка завязывала банты на его шее и вокруг единственной лапки и обертывала его скользкую головку цветными лоскутками. Роль Вали и Феди была пассивной и состояла в том, чтобы передавать через щель для украшения утенка ленты и лучшие носовые платки своей матери. Потом из коробки одна за другой извлекались карты, и игра становилась по-настоящему двусторонней. Лиля как завороженная слушала нескончаемые монологи Милочки, прижимавшей к сетке какую-нибудь из карт; ее речь то и дело прерывалась Валиными вопросами — трехлетний Федя не говорил ни слова, а только смотрел в лицо сестре, пока говорила она. Лиле очень хотелось узнать, о чем идет разговор, но она выведала у Вали лишь то, что карты были портретами Милочкиных родственников.