Литмир - Электронная Библиотека

Но в этот вечер, держа на коленях белую униформу, мы с подозрением посмотрели друг другу в глаза. Его холодные, сдержанные манеры вдруг стали мне почти ненавистными. Очевидно, он это заметил: черты его еще больше отвердели, улыбка стала почти ледяной.

— Хорошо будет дома?

— Не знаю, — отразил я удар.

— Кое-кого могут там ждать сюрпризы, — произнес он хрипло, намеренно чуть гнусавя, и выжидающе поднял на меня взгляд.

— Скорее всего, — ответил я, укрывшись за этими словами, как за броней. Потом помолчал, размышляя, какие сюрпризы он имеет в виду, и перешел в наступление: — Ты прав, теперь в нашей жизни станет возможным все, что до сих пор было трудно даже представить.

— Что такое, ты плачешь? — спросил он через некоторое время.

— И не думаю.

— Тон у тебя такой, будто ты собираешься плакать.

— За меня не волнуйся, как-нибудь и без слез обойдусь.

— Почему? Плачь себе на здоровье. Некоторые перед отъездом домой плачут от одной мысли, что скоро опять будут есть лапшу с маком.

— Можно плакать и по более значительным поводам.

— Конечно, можно. А нужно ли?

— Ты ни о чем таком не способен подумать, что вызвало бы у тебя слезы?

— Не понимаешь ты меня. Я буду плакать, когда совсем состарюсь. Но уж тогда буду плакать беспрерывно. Приведу мир в систему — и систематически буду его оплакивать. А пока… надо оберегать здоровые чувства.

— Против чего ты так яростно защищаешься? — вырвалось у меня.

— Против того же, что и ты, — ответил он так же резко.

На стеклах его очков блеснул лунный свет. Я опять признал про себя его правоту, понимая причину, по которой он так настойчиво гонит прочь от себя всякую слабость, сентиментальность. Так думал я про себя, но близость свободы сделала меня злым, и, когда я вновь обратился к нему, слова мои звучали совсем по-другому.

— Ты подумал уже, что будет, если, вернувшись в Пешт, ты найдешь в постели своей жены чужого мужчину? Тебя даже это не выведет из равновесия? Ты не сломаешься от боли?

— Сломаюсь, — ответил он тихо.

— И тогда заплачешь? — безжалостно продолжал я.

— Да, заплачу. Если быть совсем точным, слезы польются у меня ручьем.

— Вот видишь! — воскликнул я триумфально, как раз когда тень барака коснулась носков наших ботинок.

— Да, я буду лить слезы, — продолжал он с горячностью, — но только в том случае, если мужчина этот будет в моей пижаме. Тогда я рухну возле двери на ковер — если ковры мои еще сохранились — и буду горько рыдать много часов подряд. Может быть, до тех пор, пока не умру. Но если он будет в своей пижаме, это совсем иное дело. Тогда я не стану плакать, а спокойно, без всяких эмоций подойду и дам ему пинка под зад.

Я рассмеялся, но тут же замолчал, сообразив, что сейчас — моя очередь. Сейчас он спросит мстительно: дескать, а ты? У тебя потекут из глаз слезы, если, вернувшись в свой дом, ты найдешь возле Веры другого мужчину?

Затаившись, я ждал в тишине, чем он отплатит мне за жестокость. Ноги мои целиком уже были в тени.

Он ничего не сказал. Он лишь молча сидел в лунном свете рядом со мной на доске.

Сцепив руки, я наклонился вперед, чтобы спрятаться в тень еще больше. Я плакал. Это был час, когда из души моей улетела безымянная птица.

СОНЕТ

Надев белую униформу с блестящими золотыми пуговицами и коричневые башмаки с полотняным верхом, вся наша труппа — двадцать девять душ с Тордой и музыкантами — погрузилась в вагон для скота и отправилась на родину. Нас проводили на станцию, дали нам провиант на дорогу и бумагу, в которой значилось, что мы не обязаны являться в контрольный лагерь. Дверь вагона была днем и ночью раскрыта настежь, и если на станциях кто-нибудь заглядывал к нам, он видел сцену, а на сцене — финал оперетты с двадцатью девятью актерами в одинаковых белых мундирах. И везде мы снова и снова пели наш устаревший марш: «Мы союзники, парни бравые…»

Когда мы пересекли Трансильванию и оказались на территории Венгрии, я простился с другими участниками спектакля. Все они, даже Мангер, стали чужими; пожалуй, это не касалось одного лишь Торды. Как только мы пожали друг другу руки, они перестали существовать для меня. Я был не в силах понять, что со мной происходит, откуда такая черствость, охватившая вдруг меня.

— Я сойду в Дюле, — сказал я Торде. — Это родной город Веры. Наверняка она у родителей. Если те живы, конечно.

— Почему им не быть живыми?

— Потому что они евреи. Я и Веру спас в Пеште только благодаря фальшивым документам.

— Храни тебя бог, Мицуго. Передай ей это. — И он что-то сунул мне в карман.

— Что это?

— Сонет. Я написал его Вере.

— Когда?

— Только что. Всего за одну минуту, на последнем кусочке туалетной бумаги. В Пеште обязательно разыщи меня. И приводи с собой Веру.

Таким было наше прощание.

ПРИБЫТИЕ

Когда с пыльной, богом забытой станции я направился в город, меня не было в этом мире. Военнопленный во мне уже умер, а тот, другой человек еще не родился. Время перевалило за полдень. Город был тих и спокоен, как нежаркое сентябрьское солнце. Я не чувствовал ничего; глаза сами вели меня куда-то, ноги несли послушно.

Город я знал хорошо. Много раз я играл здесь в летнем театре Народного парка. Позже Верин отец, местный врач, низенький, круглый, как мячик, пригласил меня в гости из Пешта на несколько дней, чтобы — в первое же утро — попытаться тактично отговорить от такой несвоевременной с исторической точки зрения любви, а к вечеру третьего дня, держа под руку, гулять со мной под акациями по тихим улицам городка.

Возле Народного парка я ненадолго остановился. За изгородью, в густой тени, как в прежние времена, стояли скамейки. Вдали флегматично дремал летний театр. Невозмутимее разве что был только я. Я двинулся дальше. Тут должна быть кондитерская. Я не ошибся. У двери я принюхался, но обычного запаха ванили и сдобы не ощутил.

Что со мной? Не заболел ли я снова? Я повернул к собору. Мясная лавка. В витрине жарили колбасу. Отсюда тоже не исходило ни запахов, ни воспоминаний. Ничем не пах и цветочный киоск. Я видел, как многие из прохожих оглядывались на мой элегантный костюм. Извозчик фиакра на площади перед церковью глаз не мог отвести от моих сияющих пуговиц. Он, наверное, думал, они в самом деле из золота. Я поднял глаза к желтому куполу колокольни и подумал о боге. И тут ответом была немота.

Я продолжал путь к Ратуше. Неподалеку здесь жили родители Веры. И тут я заметил женщину в сером костюме: она шла с детской коляской метрах в пятидесяти от меня. Медленно, в задумчивости она двигалась по направлению к пляжу. Горло мое переполнено было криком, сердце — бешеным стуком, ноги — нетерпеливым волнением. Потом я задрожал, зубы мои стучали, едва не прикусывая язык, глаза затуманились слезами. Сила, только что распиравшая мою грудь, куда-то бесследно исчезла; жизнь стенала и жаловалась, не зная, за что уцепиться. За какую-то коротенькую минуту я превратился в старого, дряхлого калеку-нищего.

Расстояние, разделявшее нас, сокращалось. Фигурка ее отсюда казалась еще более хрупкой, стройное тело было девически нежным, чуть-чуть угловатым и невероятно, нечеловечески милым. Роды на нем не оставили почти никакого следа. Голова ее немного склонилась вперед, к моей дочери или сыну — уж не знаю, кто там лежал в коляске.

Театр. Я уцепился за это слово — и вытащил самого себя из пропасти, где я был должен вот-вот исчезнуть, перейти в состояние небытия. Мне вдруг вспомнилась фраза, которую я ей сказал, расставаясь: «Иди пока домой, я скоро буду». Я — родился. Воспрянувшая душа лукаво смеялась во мне; я взволнованно, боязливо двинулся следом за Верой. Подошвы моих элегантных лагерных башмаков почти не касались асфальта. Когда я оказался у нее за спиной, охотник за сценическими эффектами тихо, спокойно, рассудительно произнес моим голосом:

68
{"b":"814601","o":1}