Он поцеловал меня в лоб.
— Геза, дай тебе бог здоровья. Только ты не сказал, кто будет играть американца вместо Хуго Шелла.
— Кутлицкий. Сам вызвался. Белезнаи как раз разучивает с ним танцы.
«Мы союзники, парни бравые…» — вновь загремел третий барак.
ПРЕМЬЕРА
Утро 21 апреля было по-летнему теплым. Каждая пылинка на грешной земле сияла, отражая солнечный свет. В душные предобеденные часы ожидание вечерней премьеры чуть было не оттеснила на задний план разнесшаяся по лагерю весть, что всем евреям скоро можно будет вернуться домой. Енё Бади, вратарь и наш декоратор, открыл нам свою величайшую тайну.
— Дело, видите ли, в том — я до сих пор об этом молчал, — что в сущности я еврей.
— В прошлый раз ты словаком назвался, — напомнил я. — Даже хотел присоединиться к словакам, которых отправляли на родину.
— Все верно. Я — словацкий еврей, в этом все дело. Просто тогда мне не повезло, я не смог доказать, что живу в Словакии.
— А то, что еврей, ты доказать сможешь?
— Смогу.
— Не понимаю. Как ты тогда оказался в армии. Евреев же забирали в рабочие команды, а в регулярную армию не пускали.
— Фальшивые документы, в этом все дело. Мне спортклуб их добыл, я им как вратарь был нужен. Я подробно все потом расскажу, а сейчас побегу, чтобы не опоздать записаться. Не смотри на меня с таким подозрением, у меня доказательства есть: обрезание мне сделали как положено, в этом все дело.
Он убежал. И, вернувшись к полудню, охмелевший от счастья, заметался, собирая свои пожитки: доказательство помогло, в два часа отправляется транспорт.
— Отвезешь на родину письмецо, Енё? — спросил я, отыскав отложенный про запас лоскуток туалетной бумаги.
— Разумеется, дорогой, — с дружеской снисходительностью отозвался художник. — Пиши, несколько минут у меня еще есть.
«Я жив, здоров, люблю тебя, надеюсь в этом году быть дома. М.».
Вот и все, что я написал Вере. Написал корявыми, расползающимися буквами, но почерк мой все же можно было узнать.
— Удачи, Енё, — попрощался я с ним.
— Успеха сегодня вечером, — пожал он мне руку.
— Спасибо.
— Знаешь, теперь, когда дело сделано, скажу тебе по секрету: никакой я не еврей. Просто в детстве была небольшая операция в том самом месте. Понимаешь? Дурак я, что ли, чтоб не использовать такой шанс?
И он умчался на площадь, где строились в колонны бывшие рабочие трудовых команд.
Около двух часов дня, когда солнце пекло нещадно, прибыли огромные военные грузовики. На них привезли меховые шубы и шапки; охрана распределила одежду меж отъезжающими. В три часа машины двинулись к станции. Кто-то сказал, что бывших трудообязанных пока повезли работать на север.
Торда, пожав плечами, смотрел вслед грузовикам.
— Реальность — это самая интересная сторона человеческих заблуждений… Ну, Мицуго, давай готовиться. Сейчас я умою тебя, побрею, а вечером поведу в театр, на первую в твоей жизни премьеру.
Опираясь на его руку, я вошел в семь вечера в театральный барак. Он же меня поддерживал, когда я после спектакля раскланивался перед ревущей в восторге публикой.
Всю нашу труппу, включая Корнеля Абаи с его музыкантами, Торду и меня, повезли на машинах в поселок советских офицеров, где комендант, поаплодировав нам, сообщил: с завтрашнего дня нам разрешается передвигаться свободно, мы не имеем права лишь покидать, до отправки домой, город. На торжественном ужине за каждого из нас поднимали по нескольку тостов. Кутлицкий, огорошенный нежданным актерским успехом, упился до положения риз. Меня — как больного — угощали медовым вином. Белезнаи к полуночи повторил свой танец великого колдуна. Калман Мангер вальсировал с русскими женщинами-офицерами, гибкий, изящный, будто на каком-нибудь московском балу в прошлом веке. Один пожилой офицер — в прошлом учитель музыки в Ленинграде — разучил с Эрнё Дудашем арию Григория из знаменитой оперы «Борис Годунов». Голос Дудаша до отказа заполнил ночь, возносясь к самому небу, наподобие башен кафедральных соборов. Палади снова продекламировал письмо Татьяны к Онегину и снова, как в день отбора, был награжден громовыми аплодисментами. Но наибольший успех выпал на долю Арпада Кубини, нашей неподражаемой примадонны. Мужчины и женщины смотрели на него с одинаковым восхищением, всем хотелось с ним чокнуться, какая-то девушка в военной форме попросила у него автограф, ему дарили цветы, шоколад, и многие прослезились, когда он печальным, пронизанным сдержанной страстью женским голосом, вздыхая прерывисто, спел: «Меня не беспокоит, что завтра мне откроет, мне лишь твоя любовь важна, все прочее — пустое…»
Геза Торда пил много, однако глаза его за стеклами очков блестели чисто, осмысленно, временами можно было подумать, что он бегло болтает с офицерами Красной Армии, хотя по-русски он не знал ни слова. Когда, уже под утро, я был уложен на свои доски, он потрепал меня по щеке.
— Лишь то в нашей жизни истинно, что в минуты мрачные и суровые кажется сном.
Он заснул, сидя рядом со мной, когда на востоке, на самом краю небосвода, возникла тонкая красная полоса.
МАЙСКАЯ ГРОЗА
В наш огромный перевалочный лагерь прибывало с фронта все больше военнопленных. У главных ворот целый день гремел военный оркестр, звучали «Эрика», «Умер мошенник» и другие солдатские марши. Труппа моя давала спектакли ежевечерне, то у себя, то на гастролях в других лагерях. Мы без конвоя ходили по лагерю, где люди обращались к нам со словами «Herr Gefangener»[11] и предлагали молоко, потом фрукты, совершая моментальные обменные сделки в соответствии с законами ценообразования убогого военного бытия.
Труппа, день за днем пожинающая безраздельный успех, готовилась к своему семнадцатому спектаклю; в тот день, к вечеру, после затяжного бездождья, порывистый ветер принес в востока тяжелые тучи. За несколько минут лагерь весь засыпан был темно-серой пылью. Едва я накрылся выданной мне недавно со склада попоной, как по ней забарабанил дождь. Крупные капли его увесисто били по ненадежному моему укрытию, грязные ручейки стекали мне на лицо. Вскоре хляби небесные разверзлись во всю свою ширь, дождь хлестал, словно из множества водосточных труб. В мгновение ока на мне не осталось сухой нитки. И тут до меня долетел непонятный шквал криков. Мне уже было все равно, накрыт я или не накрыт сверху. Я сел. Из барака с блаженным видом выскакивали раздетые люди, бежали под дождь, под этот теплый плотный небесный душ, размахивали руками, скакали по лужам, словно обезумев. Они подставляли лицо упругим ласковым струям, ловили их широко раскрытыми ртами, отплевывались, смеясь. Калман Мангер, расставив широко руки, встал лицом к синевато-белому водопаду и, будто на импрессионистской картине, наполовину растворился в дожде. Палади вертелся волчком, обеими ладонями плескал на себя еще больше воды, чем лилось ее с неба. Эрнё Дудаш, захлебываясь, пел, перекрикивая раскаты грома, тяжко катящиеся из сталкивающихся туч. Я не выдержал. Несколько недель я лежал, почти не вставая, а тут во мне проснулись какие-то силы, и я сорвал с себя, словно канат перед поднятием паруса, насквозь вымокшую одежду. Встав с досок, я двинулся, еще пошатываясь, в ливень, к своим товарищам. До сих пор беснующиеся под дождем пленные не замечали меня. Все они про меня забыли, даже Торда, с очков которого разлетались брызги от хлещущих дождевых струй.
— Мицуго! — закричал он, когда я положил ему на плечо руку. — Воскрес из мертвых?
— Ге-е-за! — вопил я в ответ, словно он находился на расстоянии в несколько сотен метров. — Геза! Посмотри, я стою на ногах!
Вода прижимала меня к земле, поддерживала с боков, струи, бьющие со всех сторон, не давали отклониться от вертикали. Мне казалось, ливень проник внутрь тела, промывая печень и сердце. Я подпрыгнул, стараясь не отстать от других, под ступнями плеснула вода, мокрая кашеобразная земля заполнила промежутки меж пальцами. Жив, жив! — в хоре радостных голых тел кричало, пускай немного хрипло, немного расслабленно, и мое тело.