Было ли это неотвратимое одиночество платой за его победы? Всегда ли победителя ждет одиночество? За все, чего добивался Берт, ему приходилось платить, каждая победа заставляла его терять друга или с чем-нибудь расставаться.
Казалось, он осужден покидать людей, которые помогали ему продвинуться вперед.
На пруду я увидел его в последний раз. Впрочем, нет, я встретился с ним снова в мокрый и холодный день, в канун Нового года. Берт вышел из своей машины и направился к электромагазину; миновал замерзшего инвалида, у которого на груди висел картонный рекламный плакат: «Эти электролампы известны во всем мире…» Берт меня не заметил, он был один как перст, в машине его никто не ждал. Довольно скоро он вышел из дверей, опять сел в машину и медленно отъехал, снежная вьюга подхватила его, закружила в своем водовороте, и Берт исчез.
А я даже не почувствовал искушения, мне не захотелось его остановить. И позже, думая об этой встрече, я решил, что окончательно освободился от Берта, что он уже никогда не потревожит меня. И еще мне казалось, что наконец я остановился и вздохнул всей грудью, прервал этот нескончаемый бей, в который он вовлек меня. Берт стал мне безразличен, хотя я еще не вполне доверял этому чувству. Правда, пока я не видел его на гаревой дорожке, я и впрямь ощущал восхитительное равнодушие к судьбе Берта. Но что произойдет, если, сидя на трибуне, я опять увижу его бег? Неужели все вернется снова — и давящая тяжесть, и ощущение тошноты, и этот страх? Неужели воскреснут и моя вера в него, и мои тревоги — все эти производные нашей дружбы, воспринимавшейся как нечто само собой разумеющееся; той дружбы, благодаря которой я как бы участвовал в его беге, ибо когда-то давно сделал выбор, поставил все на Берта, признал свою зависимость от него? Да, я как бы участвовал в его беге — его усилия были моими усилиями, его страх — моим страхом, его изнеможение — моим изнеможением. И так каждый раз. Все, что случалось с ним на гаревой дорожке, случалось со мной на трибуне. Я знал наверняка, что стоит мне очутиться на трибуне, как он сразу же перетянет меня на свою сторону. Поэтому я пропустил целую серию его выступлений — просто не ходил на стадион, посылал вместо себя Гутенберга, нашего практиканта…
Я намеренно не явился на чемпионат, который разыгрывался в закрытом помещении; не явился и на первое соревнование в минувшем сезоне. Я вел себя как наркоман, который только что проделал курс лечения и боится рискованных ситуаций, чтобы не вернуться к старому пороку. Напуганный, я не желал видеть Берта на гаревой дорожке. Сейчас я понимаю, что мое нежелание встречаться с ним объяснялось неуверенностью в себе, возможно, слабохарактерностью. И кто знает, не поддался бы я в один прекрасный день Берту? Я мог бы уступить, как уступил когда-то, когда Берт переменил спортивное общество. Сейчас трудно сказать, как бы все сложилось в дальнейшем. Не исключено, что я сам восстановил бы то, что считал раньше невосстановимым… Но в нашу с Бертом историю вмешалось одно обстоятельство. Одна ночь. Это случилось недавно. Но именно эта ночь и все ее перипетии навсегда побороли мою нерешительность. Теперь я спокойно могу наблюдать за Бертом на гаревой дорожке. И не боюсь, что все начнется сначала, что я снова буду мерить его успехами мою жизнь. То время, когда я, сидя на трибуне, страдал за него, кануло в вечность.
Вот что случилось в ту ночь. Я уже заснул. Это была ночь с пятницы на субботу. Да, я спал, хотя в порту время от времени раздавались сигнальные выстрелы: окрестные улицы предупреждали об опасности наводнения. И вдруг зазвонил телефон. В первую минуту мне показалось, что уже утро, темное, противное утро. Но потом, взглянув на фосфоресцирующий циферблат будильника, я убедился, что еще ночь — начало третьего. В трубке что-то жужжало и потрескивало, как при междугородном разговоре. Но я не решался бросить трубку, хотя позвонивший не назвал себя. Напрасно я кричал: «Алло! Алло!» Наверное, я бы все же положил трубку, если бы не услышал сквозь жужжание и потрескивание чье-то дыхание, прерывистое, быстрое, больное. Прислушиваясь к этому дыханию, я ждал. А потом внезапно услышал голос, который сразу узнал. Но именно поэтому мне стало страшно. Это был голос Карлы, хриплый и апатичный; он звучал монотонно и в то же время угрожающе.
Я очень долго не видел Карлы, но она даже не назвала себя, не дала мне возможности ни о чем спросить. Она сказала буквально следующее:
— Скорее, старина, приходи, а то я все время смотрю на нее. И если ты не поторопишься, я ее возьму. Возьму и открою. Вот и все. Я буду сидеть и смотреть на нее до тех пор, пока ты не приедешь. Знаешь, она похожа на скрипку…
Карла прервала фразу на середине и положила трубку. Она даже не удостоверилась, что говорила со мной. Хриплый, апатичный голос Карлы звучал у меня в ушах. Я оделся и вышел. Адский ветер мел по улицам, лил дождь, было что-то вроде циклона. Да, теперь я вспомнил; по радио объявили, что приближается циклон; как водится, он приближался из Исландии. В Исландии, по-моему, всегда переизбыток циклонов, и они охотно экспортируют их своим друзьям. «Циклон, возникший у берегов Исландии, перемещается к югу-востоку и вскоре достигнет юго-западного берега…»
Трамваи не ходили, такси не было, я пошел пешком, шел и шел, а в ушах у меня звучал голос Карлы, монотонный и в то же время угрожающий; голос Карлы, который так испугал меня, что я бы при всех обстоятельствах отправился к ней.
Я пересек университетский сад, где возвышался темный памятник какому-то генералу в широкополой шляпе. Миновал ряды жутких стеклянных громад, здания страховых обществ, походившие на прозрачные гробы, где были тщательно разложены и замурованы людские судьбы, их тревоги и волнения. Потом я прошел Дом радио, целый радиоквартал, который с упорством, достойным лучшего применения, застраивали с конца войны; казалось, архитекторы решили воздвигнуть неприступную вечную крепость для специалистов по обработке взрослых людей. Миновав парк, я начал спускаться по крутой улочке, прошел через мост; стоя на нем, я увидел, как ветер расшвыривал в разные стороны стройные парусные суденышки. II вот наконец я вышел на знакомую улицу, узнал крестообразно сложенный забор из заостренного штакетника, а за ним сад, узнал дом, в который я впервые попал с «Присяжным весельчаком» Уве Галлашем. Из-под жалюзи пробивался слабый свет. Я позвонил, еще раз позвонил, но никто не открывал. Парадная дверь оказалась незапертой. Я вошел в переднюю. Дверь большой комнаты, видимо, тоже не запиралась. Сбросив пальто, я осторожно приоткрыл ее и заглянул в ту самую комнату, где когда-то выслушал исповедь Галлаша…
Где же Карла? Она сидела скорчившись на огромном кожаном кресле. Когда-то я тоже сидел на одном из этих ископаемых чудовищ. Карла сидела подобрав ноги, опустив подбородок на поднятые колени. Какая странная поза! Она была в цветастом домашнем халате, с распущенными волосами. Красивое лицо Карлы, на котором постоянно читалось выражение легкой усталости и меланхолии, теперь оплыло; и оно было напряжено, словно Карла пыталась вспомнить нечто ускользавшее от ее внимания. Да, на ее лице застыло выражение странной сосредоточенности, беспомощной и безнадежной. И еще я заметил, что глаза у нее были воспалены, а губы беспрестанно шевелились, будто Карла без конца повторяла какую-то фразу, стараясь разбудить свою память. Взгляд Карлы покоился на закупоренной бутылке водки, которая стояла рядом с настольной лампой.
Никогда не забуду, как она встретила меня. Безвольно протянула руку, не подняла глаз, не сказала ни слова. Я подумал даже, что она вообще забыла свой телефонный звонок и просьбу приехать к ней.
Я присел на подлокотник ее кресла… На диване валялись чьи-то брюки. Да, я помню, что, сидя рядом с Карлой, обнаружил на диване мужские брюки, к которым была прикреплена квитанция — брюки вернулись из чистки.
Я погладил твердую спину Карлы, положил руку ей на плечо и приготовился ждать.
Наконец-то, наконец она повернула ко мне голову. Но я явственно видел, что прежде, чем полностью осознать мое присутствие, ей надо было что-то стряхнуть с себя. Она повернула ко мне голову и сказала: