Ну и весна! Безоблачное белесое небо, похожее на кожу вываренной рыбы, море за зеленым валом дамбы, хоть и невидимое, но явственно ощущаемое нами: мы впитывали в себя его запах, слышали равномерно набегающий шум волн, грохотание сталкивающихся камней. Я хорошо помню дух лагеря, дух абсолютной праздности, помню мирные столбики дыма от маленьких костров…
Берт не хотел стать адвокатом по бракоразводным делам, а я не хотел сделаться японистом. Во время лекций мы лежали в палатке, наблюдали за мошками, прислушивались к жужжанию толстых навозных мух, которые, цепляясь лапками за брезент, бились о крышу палатки; иногда, особенно по ночам, я чувствовал на себе пристальный взгляд Берта. Его неподвижные зрачки горели в темноте, я ощущал его дыхание на своем лице и притворялся спящим, а он долго смотрел на меня из-под руки.
И вот наступило утро, то самое утро, когда нас разбудили в сумерках и выгнали из палаток. Я увидел, как испугался Берт, разглядев два бронеавтомобиля, которые стояли за колючей проволокой на лугу. Пулеметы бронеавтомобилей были направлены на палатки. Нас заставили построиться. Заставили раздеться. Дрожа от холода, стояли мы, герои-желудочники, в туманной пелене; потом от одного из бронеавтомобилей отделился усатый офицер, нам приказали поднять руки вверх, и усатый, проходя между рядами, очень внимательно рассматривал наши подмышки. Берт стоял рядом со мной, его бил озноб; стиснув зубы, он бросал взгляды на бронеавтомобили, словно выискивая лазейку для бегства. Усатый медленно приближался к нам, не глядя никому в лицо. Иногда он останавливался, подходил к кому-нибудь вплотную. Я и сейчас вижу, как он рассматривал руки у каждого стоявшего в строю, вернее, внутреннюю часть плечевого сгиба, удовлетворенно кивал и шел дальше. Берт поджидал его, сжав узкие губы, шейные мускулы у него напряглись, и тут майор — усатый был в чине майора — подошел к нам, остановился перед Бертом. Он стоял долго, слишком долго, как мне казалось, как я думал, нет, я ничего не думал, только смотрел майору в лицо, холеное и приятное, с длинным подбородком, серыми, пытливыми глазами. И эти глаза уставились на Берта, на его впалую грудь. Я услышал, как майор тихо спросил: «Фамилия?» — и как Берт тут же ответил, а английский майор еще долго смотрел на него и вдруг двинулся дальше. Как я потом понял, майор искал чуть заметную наколку: обозначение группы крови[1], но ни у кого из нас не было такой наколки, и майор исчез вместе со своими бронеавтомобилями.
В тот день Берт не проронил ни слова, ничего не ел, он лежал в палатке и не сводил глаз с потолка. Весь вечер он пролежал, закинув руки за голову, даже не притронулся к компоту из крапивы, который я ему принес. Ночью его зрачки опять горели в темноте, я чувствовал, что он снова наблюдает за мной, чувствовал, что он чего-то ждет или на что-то надеется, но я не пошевелился и ничего не сказал. Полузакрыв глаза, я лежал возле него. И вдруг, о ужас, Берт поднялся, бесшумно приблизился ко мне, наклонился; меня напугали его горячечные глаза. «Ты спишь?» — спросил он, хотя видел, что я не сплю. А потом я услышал шопот. Что заставило его шептать в эту минуту? Конечно, ему было нелегко решиться, вероятно, он пошел на это лишь потому, что темнота скрывала от него мое лицо, лицо, выражавшее немой ужас.
— Я думал, они хотят увезти меня на этом бронеавтомобиле, — сказал он и немного помедлил.
Я не шевелился, его глаза продолжали гореть в темноте. И тут он назвал одно имя, прошептал его, потом прислушался, словно ожидая ответа откуда-то издалека. Он прошептал имя Виктор, но Виктор уже не мог ему ответить. Виктор, как и Берт, был родом из лесов близ польской границы, оба они выросли в Грабовене, в глухомани, вместе ходили в школу, служили в одной роте. Как сейчас, я слышу его тихий рассказ о тех днях, когда они были неразлучны, об их уговоре, о том, как они понимали друг друга без слов, были заодно и в помыслах и в поступках.
Удивительно, впервые увидев Берта еще в тот день на пыльном мосту, где нас обнаружил джип, я сразу подумал, что Берт наверняка дезертир. И теперь он шептал об этом. Берт рассказал, как однажды ночью они — Виктор и он — удрали из части, захватив оружие, чтобы избавиться от мучителя-фельдфебеля. Это было на севере, в Дании, за несколько недель до конца войны. Берт и Виктор, выросшие в лесах, искали спасения в лесу. Днем они по очереди спали в опавшей листве. Ночью пробирались на юг. В любое время суток они могли определить, где находятся, определить расстояние, отделявшее их от преследователей. Питались они хлебом, неочищенным сахаром и сырой рыбой. И вот — вероятно, в воскресенье, да, Берт сказал, что это случилось в воскресенье, потому что они впервые после побега побрились, — через гладь озера, с противоположной стороны с безлесого берега до них донесся предупредительный окрик, они услышали шум шагов и, наконец, выстрелы. Недоумение, боль, удивление исказили черты Виктора — на бегу он остановился, судорожно дернулся, завертелся на месте и рухнул, прошептав напоследок: «Дерьмо». Потом требовательно и изумленно взглянул на Берта, словно ожидая, что тот объяснит, почему он вдруг упал и не может подняться. И все же он скорее, чем Берт, разобрался в случившемся — ему прострелили легкое, и он потребовал от Берта сперва взглядом, а потом и словами исполнить то, о чем они уговорились заранее. Они уговорились ни при каких обстоятельствах живым или раненым не попадаться в руки преследователей.
Конечно, они не думали, что им придется когда-нибудь сдержать слово. Виктор судорожно бил каблуками о листья. «Спускай курок, — сказал он, — чего ты медлишь?» Шаги и голоса преследователей послышались уже на этом берегу озера, и Берт понял, что выстрел тут же обнаружит его. Он увидел винтовку Виктора, лежавшую на листьях под деревьями. Берт не поднял ее. Он и свою винтовку положил на листья. Поймал на себе презрительный взгляд Виктора; да, Виктор еще нашел в себе силы бросить на него этот взгляд, который Берт не мог вынести. Он выдернул из ножен штык. Преследователи приближались. Виктор слабо и одобрительно кивнул. Берт распахнул грязный мундир раненого, задрал на нем рубаху, увидел перед собой белесое мерцание кожи и вонзил в тело друга холодное острие штыка. И Виктор улыбнулся, его глаза широко раскрылись, когда Берт, сдерживая слово, нанес удар…
Я молча слушал Берта в темноте палатки, ощущал на себе его дыхание, видел его горящие глаза, и в той страшной тишине, которая вдруг наступила, я заметил, что он чего-то ждет, но не мог промолвить ни слова. Я вспомнил, как он наблюдал за мной в предыдущие ночи до того, как решился все рассказать. Под конец он спросил меня: «Что же теперь будет?» — и я ответил: «Пора спать, дружище».
В ту ночь Берт уснул. Он проспал до утра, а когда я разбудил его, взглянул на меня как на чужого. С той поры так и повелось. Он один отправлялся бродить вдоль черных канав, один варил себе крапиву; одиноко, насколько это было возможно на нашем лугу, разгуливал по своим излюбленным дорожкам. Он избегал людей, но особенно избегал меня, иногда я даже чувствовал его враждебность ко мне. На лекциях он сидел молча или лежал в последнем ряду. Во время этих лекций ему никто не докучал. Я перестал с ним разговаривать, потому что он отвечал мне недружелюбно; даже если я угадывал его желание, он нарочно противоречил мне, не дослушав до конца. Я часто видел, как Берт сидит у канавы возле узкой, заросшей травой дороги. В руке он держал палку и помешивал тинистую воду, блестящую зелень ряски. Нет, я не нарушал его одиночества, мне уже надоело приставать к нему.
Печенье и лекции. …Ничто казалось не предвещало события, которое произошло позже, а когда оно случилось, многие не захотели поверить в его серьезность или признать, что оно увенчается успехом. Событие это свершилось вечером, в сумерки, когда тени простерлись под насыпью, когда с моря прилетели морские птицы и стали устраиваться на ночлег в камышах возле торфяного пруда, а над палатками послышалось гудение дрожащей комариной стаи. Мы, герои-желудочники, построились, и каптенармус с пятнистым лицом призвал нас уменьшить потребление мыла, печенья и даже воздуха; за колючей проволокой стояли часовые, неподвижно, как серые цапли. И тут вдруг — каптенармус еще продолжал разглагольствовать, — и тут вдруг Берт вышел из строя. Не слушая окрика и не поворачивая головы, он спокойно шел по лугу, а мы молча наблюдали за ним; он шел неторопливо, не проявляя ни страха, ни осторожности, шел к колючей проволоке, где кончался наш загон. Ближайший часовой находился от него на расстоянии ста, а может быть, ста пятидесяти метров, но Берт, очевидно, не учитывал ни этого расстояния, ни своих шансов на успех: он прополз под колючей проволокой, перепрыгнул через канаву, а потом… потом я впервые увидел, как он бежит.