В шеренгах по обе стороны от Джайала парили ропот и брожение. То один, то двое, то несколько человек отделялись от рядов и скрывались в сумерках. Но в центре, где стоял Джайал, все еще реяли яркие знамена — те самые, что так гордо красовались перед горожанами ранним утром. На ветру развевались стяги старинных родов Огня — желтые, красные и оранжевые, а на камзолах поверх кольчуг, пусть изорванных и покрытых грязью, изрыгала огонь фамильная саламандра Иллгиллов, красная на белом поле.
Утром в армии Иллгилла насчитывалось двадцать тысяч человек: все годные к бою мужчины Тралла и окрестных гор и некоторое количество сурренских наемников. Но их дважды отбрасывали назад, к ярким шатрам воевод, и трудно было сказать, сколько осталось. Половина? Поле было усеяно мертвыми и умирающими, и крики последних поощряли дезертиров. Офицер неподалеку от Джайала сделал попытку остановить бегущих, по был растоптан ими. Только двести людей Джайала стояли твердо. Отборная рота Зажигателей Огня держала фронт, застыв в угрюмом молчании.
В сотне ярдов от них, за полосой изрытого болота, покрытого мертвыми и ранеными, стояла армия Фарана. Там, в отличие от войска Огня, господствовали черные, коричневые и пурпурные цвета, а выстроенная против Джайала гвардия носила маски в виде черепов. Маски белели в меркнущем свете дня, неотступно напоминая о смерти, которую сулили бронзовые мечи и булавы гвардейцев. Над полем в который раз пронесся унылый рев костяных рогов Червя, и черные ряды Фарана перешли в наступление на флангах, тесня и без того уже дрогнувших ополченцев. Недавняя ровная линия превратилась в подкову, направленную краями к шатрам военачальников.
Джайал с горечью вспоминал, как радужно был настроен утром, как выезжал на битву, чувствуя себя непобедимым. Но болото победило их — болото, черное и топкое, где не было спасения от града стрел и ударов бронзовых мечей. Конь Джайала пал еще во время первой атаки, сраженный стрелой в холку — как Джайал ни пришпоривал его, ряды Фарана нисколько не приближались. Джайал поднялся на ноги, несмотря на тяжелую кольчугу, и дотащился до своих рядов грязный и побитый, зная уже, что битва проиграна. С этого момента вал битвы перемещался лишь в одном направлении: обратно к Траллу. Перевес Фарана стал необратимым. Какой-то жрец благословлял оружие легионеров Джайала — когда он подносил руки к наконечникам копий, те вспыхивали фосфорическим огнем, призрачно освещая лицо старого жреца. Джайал узнал его — это был друг его отца, кудесник Манихей. Только в рядах копейщиков и наблюдалось движение — горделивая армия барона Иллгилла слишком выдохлась, чтобы шевелиться. Грязные латы солдат были иссечены, оружие затупилось в многочисленных стычках. Они обессилели не только телом, но и духом: скоро придет ночь, и дела станут совсем плохи. Только днем они могли еще надеяться победить, а с уходом дня умрет и надежда: скоро живые мертвецы, не выносящие солнца, встанут из мелких ям на болотах, где прятались весь день. Джайал знал, что этим битва и кончится. Мертвецы не чувствуют боли, в отличие от живых.
Джайал задыхался в своей кольчуге, шлем гнул голову к земле, к обутым в железо ногам, упершимся в пузырящуюся болотную жижу. Новый страх закрался в его сердце. Ведь Фаран занял поле битвы еще прошлой ночью. Что, если он, Джайал, сейчас на одной из временных могил, где зарыты живые мертвецы? Подняв глаза, юноша увидел невдалеке что-то белое, торчащее из земли — точь-в-точь костлявая рука. Только потом он разглядел в слабом свете, что это корень какого-то болотного растения.
Он вглядывался туда, где стояла почти неразличимая в сумерках армия Фарана. Сколько войска осталось у них? Тысяч пятнадцать? Усталому уму Джайала их сила представлялась несметной. Казалось, что столько врагов не перебьешь и за тысячу лет, а в тот миг Джайал еще не знал всей правды. Над вражеским войском в который раз за день зазвучал мрачный хор — это Жрецы завели свою Песнь Смерти; она поднималась и опадала, полная скорби и отчаяния, напоминая Джайалу, насколько он смертен и насколько устал. Град стрел, некоторые из которых влачили за собой хвосты отравленного черного дыма, обрушился на оранжево-красные ряды Иллгилла и на шатры за ними, и без того уж изодранные в клочья тысячью прежних залпов. Где смеющиеся, уверенные в себе мужчины, что поутру пили в этих шатрах белое вино за здоровье друг друга? Половина их уже полегла, а в шатрах теперь стонут раненые. После обстрела стоны умножились — изодранные полотнища шатров не могли защитить от смертоносного дождя, что падал с темнеющего неба.
Джайал видел, как его отец покинул свой шатер и поднялся на пригорок в окружении своих генералов. Иллгилл казался столь же непоколебимым, как и в начале дня: грозные глаза под нависшими бровями, торчащая вперед черная борода, красные с черным доспехи — все придавало ему несгибаемый вид. Отца с сыном разделяло около пятидесяти футов, па которых стояли три поредевшие пехотные шеренги, но Джайал видел, что отец смотрит на него. Даже на таком расстоянии в этом взгляде читался вызов, уверенность, что сын не сдюжит и опозорит род Иллгиллов, восходящий к основателю города Маризиану. Фамильная честь для отца была всем, и Джайал всю свою короткую жизнь старался быть достойным ее, но никогда не мог угодить суровым требованиям отца. Несмотря на смертельную усталость, Джайал заново ощутил свою никчемность — должно быть, он с самого рождения только и делал, что обманывал надежды отца.
Последний залп стрел сразил многих: люди кричали, лошади бились в предсмертных корчах, один из шатров пылал. Джайал видел все это издалека, сквозь красную призму заката — казалось, что он заговорен и ни одна стрела не может его коснуться.
В сумерках он разглядел бредущего к нему его друга Вортумина с отломанным оперением стрелы в руке. Вортумин пытался сказать что-то, но ему мешала другая рука, которой он зажимал горло. Джайал увидел, что в горле у друга торчит половина стрелы и красная кровь стекает на красный камзол. Джайал бросился на помощь, но глаза Вортумина закатились, и он рухнул на колени. Поврежденные голосовые связки издали глухой хрип, и тело повалилось на бок.
Джайал опустился на колени рядом, суетливо водя руками и не зная, что делать. Из сумрака, словно коршун, явился жрец в своей серебряной двурогой шапке, похожей на длинный челн и окаймленной по краям колокольчиками. Жрец имел приказ добивать всех тяжелораненых, чтобы они не достались живым мертвецам. Но Джайал так свирепо глянул на него, что тот попятился и ушел искать другую жертву своему богу.
Джайал приподнял голову Вортумина и попытался напоить его из своей фляги, но тот не мог глотать, и вода, стекавшая в его ужасную рану, пенилась там розовыми пузырями. Глядя на Джайала печальными карими глазами, Вортумин наконец почти внятно выговорил что-то. Джайал склонился пониже, и Вортумин повторил: «Увидимся в Хеле, мой друг». Потом из его горла опять вырвался хрип, тело дрогнуло и застыло. Джайал опустил его голову на землю и встал, пошатываясь. Уже стемнело, и замогильный напев Жнецов Скорби зазвучал снова, сопровождаемый на сей раз гулом костяных рогов — унылым, сухим и полым, как сама смерть. К Джайалу подбежал его сержант, Фуризель.
— Чего тебе? — рявкнул Джайал, обуреваемый досадой и гневом.
— Тальен тяжко ранен, командир.
— Ты знаешь, что следует делать в таких случаях, — ответил Джайал, глядя на тело Вортумина.
— Но он, может быть, еще выживет... Джайал гневно вскинул глаза.
— Ты меня слышал: всех тяжелораненых следует передавать жрецам — и тебя, и меня, и кого угодно. Закон для всех один.
Фуризель ответил ему взглядом, полным холодной ненависти: сержант вырос вместе с Тальеном. И перевел взор в сторону погребальных костров, сложенных позади линий.
— Будь прокляты твои законы и ты сам, Джайал Иллгилл. — Сержант повернулся и пошел туда, где кучка солдат окружала трепещущее тело Тальена. Джайал хотел его остановить — отец убил бы Фуризеля на месте за подобную дерзость. Но сыну недоставало целеустремленности, придававшей столь жестокую твердость отцу. Джайал так же ясно понимал, что битва проиграна, как и то, что он не способен убить Фуризеля. И так всю жизнь: всегда он пытался примирить непреклонную строгость отцовских правил с мягкостью собственного сердца, со слабостью, побуждающей его рассматривать любое дело с двух сторон, признающей справедливость просьбы Фуризеля и в то же время отвергающей ее; и никогда он не достигал ни полного подчинения, ни полной человечности, оставаясь ни с теми, ни с этими, — и от сознания собственного ничтожества ему не хотелось жить.