— Не последний.
— Не откажи, борода!
— Тяжелый случай. Мне ж самому люди нужны, Уно. Я того... Реконструкцию затеял, новшества разные ввожу.
— Ребятам по повышенной ставке заплачу — Уно сгорбился, в глазах его застыло сложное выражение; тут было все — и собственная слабость, а вернее, ощущение ее, и жалость, и беспощадность, и злость, как, впрочем, и великодушие. Плечи у Уно были огромными, чуть вдавленными в середине, будто он нагрузил на них что-то тяжелое, распирали ватник.
— Может, мне? Помочь смогу. А, Павел? — спросил Костылев.
— Ему сварщики нужны, а ты шофер. Рулевой круг там крутить не требуется, там с газовым резаком управляться надо.
— Я сварку знаю. Я же тебе говорил. В армии. Подводной сваркой занимался. И кроме того, в автошколе это дело проходил.
— Ла-адно, — протяжно и сильно, горлово произнес Старенков. — Ладно! — он рубанул ладонью воздух, как мечом. — Могу Дедусика еще в подмогу дать.
— Дедусика не надо, — сказал Уно Тильк. — Дедусик не выдержит, загнется еще, а жмурики, сам знаешь, нам не нужны.
— Типун тебе на язык, — Костылев повернулся к Старенкову. — Отпускаешь?
— Как приятеля не отпустить? Отпускаю.
— Спасибо, — Уно поднялся. — Одного мало. Еще бы...
— Можешь Вдовина забрать.
— Рогова не отдашь?
— Рогов его вон сменщик, — Старенков повел головой, взглянул на Костылева, шофер различил в темных цыганских зрачках бригадира печаль и силу, увидел, как в глубокой черноте глаз серпиком вспыхнул огонек, понял, что Старенков злится на него. И понятно: людей и так нехватка, каждый человек на счету, а тут беда, стрясшаяся у черта на куличках, еще более ослабляет его бригаду.
— Ну ладно. Спасибо и на том. Значит, Иван Костылев да Вдовин. Беру! — Уно напялил на голову треух, захлопнул дверь балка.
Бригадир прислонился к оконцу, подышал на него, стаивая белую вспушенность изморози.
— Вот о чем я хочу с тобой потолковать, — сказал он, не отрываясь от оконца. — Помнишь наш с тобой разговор в самолете? Помнишь? Это хорошо. Я тебе тогда посоветовал не увлекаться особенно-то заработком. Было? Ну и как? Вместе с Уно уходишь — не длинный ли рубль тому причина?
— А ты хочешь, чтоб я вообще от денег отказался?
— Ну смотри! Ребята если пронюхают — спуску не дадут. Это куда хуже, чем моя критика. Смотри! Человека ведь по растопыру пальцев иногда определить можно, по одному жесту, по одному поступку, что он за фрукт, хороший или плохой.
— Знаю не хуже тебя.
Разговор ушел в сторону, Старенков рассказал, что у него когда-то на насосной станции был один оборотистый парень, тоже из породы «экономистов», так ребята взяли его однажды в оборот и высадили с работы. Жаль, что он, Старенков, не заступился за него. Парня, как ему сейчас кажется, можно было бы спасти, сделать нормальным человеком...
— А вообще, знаешь, я тебе завидую, — вдруг проговорил он. — Поедешь в Зереново. Там аэропорт. Не понял еще, в чем дело? Нет, не в том, что Уно заплатит по тройной ставке. Деньги, будем считать, — это морс. Сегодня есть, завтра нет. Чем больше их, тем слаще во рту. Ты Людмилу, дурачок, увидишь. Напиши ей письмо, сообщи, что ты в Зеренове. Она же летает, рейсы в Зереново есть. Напишешь — прилетит. Точно говорю.
— Прилетит? — неуверенно скосил глаза Костылев. — А адрес? Я адреса не знаю.
— Адрес простой. Областной центр, наша столица, так сказать. Аэропорт. Фамилия ее — Бородина. Могу поспорить, что прилетит. На коньяк. Хошь? Если прилетит — ты мне выставляешь, если нет — я тебе. А?
Костылев задумчиво покрутил головой.
— Не жмись. Сколько тебе можно повторять? Только письмо под мою диктовку напиши. Тогда уж точно прилетит.
У Костылева где-то в висках, в пугающей глуби, под черепной коробкой, возникла сладкая боль. Издалека, совсем из далекого далека донесся до него голос бригадира:
— Я знаю, как писать хорошие письма.
Костылев чужими, вялыми, противными самому себе шагами подошел к столику, вытянул вставной ящичек, извлек из него пачку неисписанных бланков, оторвал два.
— Держи перо, — Старенков кинул на стол нарядную, по косой опоясанную оранжевыми точечками заводских букв авторучку.
Костылев взял ручку, на обороте бланка написал: «Людмила, мы без Вас не можем. Мы — это два охламона, с которыми Вы познакомились два с половиной месяца назад в «Орионе». Прилетайте в Зереново, один из нас будет там на ликвидации газовой аварии. Буду я, а именно Костылев. Помните мрачного, неразговорчивого человека, который, когда шли из ресторана, плелся сзади и все молчал и молчал? Прилетайте! Ладно? Старенков Павел и Костылев Иван».
Старенков подошел, прочитал, по-птичьи притянул голову к плечу.
— Дурак, — грустно сказал он. — Мог бы понежнее. И подлиньше. Длинным письмам всегда больше верят.
8
Световой день на севере короткий, с воробьиный скок. Из балочного становья вылетели на стареньком, со стучащими лопастями Ми‑4 поутру, едва поднялось солнце, блеклое, холодное, пустое; в Игриме пересели на Ан‑2, промороженный до скрипучести. Холод пробрал самолет до железных потрохов. Летчики в одинаковых долгополых шубах молча протиснулись в свою крохотную заиндевелую кабинку, запустили двигатель, и через десять минут под стрекозьими плоскостями уже колыхалась, плыла сонная заснеженная земля. В Зереново прилетели, когда солнце, прочертив над кромкой далеких лесов короткую низкую линию, свалилось за плоский обрез. Едва приземлились, как с небес, из-под примчавшихся вслед за самолетом лохматых сухих облаков, выхлестнул железный мерзлый ветер, поднял столб снега, нещадно растрепал, бросил на дома, вмиг утонувшие в густой мути.
Костылев, подняв воротник полушубка-дубленки, двигался впритык к Вдовину, цепляясь краем глаза за его тщедушную фигуру, в сторону тусклого желтого пятна. Это был свет аэропортовского домика.
— Во, черт! Ну и лупит! — прохрипел идущий сзади пилот. — До мозгов прочесывает.
— Это еще... цветики, — тонко врезался в свист ветра Вдовин, — орехи будут, когда до домика сил не хватит дойти.
Тупая, безудержная, какая-то странная сила толкала Костылева в грудь, в живот, пронизывала с острым жжением тело, протыкала его насквозь. Казалось, раскинь он руки — и повиснет на упругой простыни ветра, ветер не даст ему свалиться на землю. С таким ветром Костылев еще не сталкивался. Желтое пятно меркло в мути, оно уже пробивалось едва-едва, полминуты-минута — и исчезнет совсем, и тогда они заблудятся в сотне метров от жилья, у них не хватит сил докарабкаться до людей. Сознание обреченности, смутной досады, бессилия человеческого естества перед мрачной колдовской мощью природы слабило ноги, выворачивало ступни. Костылев вдруг с ясной жутью понял, что они не дойдут до домика, а если чудом доберутся, то это будет подачкой судьбы.
Растворился в снежном клубе идущий перед ним Вдовин, и Костылев остался один, совсем одинешенек! Жалость к самому себе так остро полоснула его по сердцу, что он закричал, но ветер загнал крик обратно в глотку, опалил нёбо и горло, и пузырчатая слюна, нездорово обметавшая боковины языка, враз превратилась в лед. Он притиснул к лицу рукавицу, закашлялся, сплюнул лед. В это время на него сзади налетел летчик, врезал кулаком между лопаток.
— Не... оста... навливайся! — донеслось до Костылева. Он шагнул вперед, но до Вдовина не дотянулся. Тот находился где-то рядом — рывок ветра донес до него хриплый коченеющий голос, швырнул звук в лицо и тут же потащил куда-то дальше. Потом перед Костылевым вспыхнуло что-то сияющее, жаркое, нежное, он шагнул в этот мираж, выкинув перед собой руки, вонзился в твердый, режущий запястья наст. И, только ощутив боль, понял, что упал. А ураган времени не терял, вздыбился над распластанным человеком, опрокинул на него сугроб снега.
Костылев, наверное, и замерз бы, если бы не летчик, шедший следом. Он раскопал завал, вытянул оттуда Костылева, доволок до аэропортовской избушки. Костылев очнулся оттого, что нависший над ним Уно с незнакомым выражением лица, в щелки сощуривший остановившиеся глаза, шлепал его ладонью по щекам, пока шофер не размежил веки.