— Что Гупало, что пропало. Что Гупало, то пропало...
Следом за Струговым из трюма выпрыгнул сеттер и крупными, стелющимися прыжками понесся к кольцевой ограде стадиона, вдоль которой стояли люди — ожидали вестей с дальних рыбацких станов, с охотничьих заимок, переживали: ведь на станах была родня, были друзья, были просто добрые знакомые.
У ограды пес остановился — его испугало обилие народа, он повел носом из стороны в сторону, настораживаясь. Стругов увидел, как выгнулась, напрягаясь, его худая нечесаная спина — пес был не только испуган, но и растерян... Действительно, столько людей, тут и человек бы растерялся. Майор достал из кармана кожаный портсигар — в нем он держал мелко накрошенный трубочный табак и время от времени, вспоминая старые свои, еще фронтовые привычки, крутил козью ногу, запаливал и, обалдело хлопая мокрыми от едкой горечи ресницами, «блажничал». «Блажничать» — это его собственное выражение. Он затянулся, выпустил густую струю терпкого дыма, отвел руку, стараясь держать самокрутку подальше от глаз, стал следить за псом — что же тот будет делать?
Пес, низко опустив голову, шел вдоль ограды, спотыкался, оглядываясь, прижимаясь к земле, он обнюхивал сапоги-кирзачи, рыбацкие ботфорты, галоши, туфли, боты, бурки, ботинки; задерживался на мгновение у чьих-нибудь ног, потом, все так же не поднимая головы, брел дальше.
— И тут хозяина ищет, — тихо произнес подошедший Гупало.
— Ищет, — отозвался Стругов, скосил глаза на штурмана. — Что там к тебе Пермяков пристал?
— Так. Выпил стакан, наговорил с ведро.
— Вот ведь. Погонят его с работы. Да. Ты, Алексей, далеко не уходи. Через пять минут полетим в полк, на заправку.
— Есть не уходить! — Гупало неторопливо прислонился пальцами к шлему.
Сеттер тем временем обошел всех стоящих у ограды, длинными стелющимися прыжками пересек по косой футбольное поле, безошибочно нашел их вертолет и, опустившись на пожухлую мокрую траву у струговских сапог, беспомощно вильнул хвостом.
— Нет, значит, хозяина? — спросил майор.
Пес вытянул морду, всхрапнул, с клыков, вдавившихся в нижнюю губу, свесились тонкие клейкие нити.
Стругов затянулся. Дым самокрутки был кислым и жестким, он ошпаривал ноздри, гнал из легких мокроту, горло горело от крутой чадной вони, но Стругов докурил козью ногу до конца и, когда в пальцах оставался небольшой, величиной с малокалиберный патрон, огарок, загасил его о каблук сапога.
— Что-то старым я почувствовал себя сегодня, — сказал неожиданно Стругов. — Пожалуй, первый раз в жизни... Да. Вот так остро, вот так... неотвязно. И собака эта... — он посмотрел на сеттера и вдруг позавидовал ему, сам не зная, почему позавидовал.
— Дизель сказал однажды, что, чем старше человек становится, тем меньше у него разочарований. Это потому, что приходится отвыкать от надежд, от иллюзий, от прочего...
Гупало замолчал, подыскивая продолжение для «прочего», но не нашел, лишь вяло покрутил рукою в воздухе.
— Ладно. Пора лететь. Собаку техникам оставим. Они присмотрят, пока нас не будет, покормят...
Но едва запустили мотор, едва низко провисшие лопасти прочертили над землей первый круг, как Стругов увидел, что по полю от технарской палатки к ним мчится сеттер, шарахаясь от машины, от людей, делая отчаянные скачки в сторону. Трюм был еще не задраен, пес с размаха прыгнул в вертолет. Стругов услышал, как внизу радостно ойкнул Меньшов, да коротко, всем нутром ахнул сеттер, ударившись туловищем о стенку.
— Надо его назад, на Охотничий Став, отвезти... Там ведь он видел хозяина в последний раз, — Гупало пристегнулся ремнем к сиденью. — А потом, он, наверное, думает, что мы на остров полетим...
— Не знаю, не знаю, — Стругов дал газ, вздохнул, со странным равнодушием ощутив дрожь тяжелой машины; вот начала трясуном ходить обшивка, а нос Ми‑4 — заваливаться вперед, но Стругов остался равнодушным, хотя именно эти мгновения взлета он любил больше всего. Что-то слишком переменчиво у него сегодня настроение! Словно его жизнь втянулась в некий переходный период, когда человек перестает управлять собственным организмом. А в общем, несмотря на короткие облегчения, похожие на передышки, ему, Стругову, что-то особенно тяжело и плохо ныне. Очень плохо.
Когда в кабине под самым его локтем появилась морда пса — собаку снизу из трюма подсадил в пилотскую Меньшов, — Стругов повел вертолет одной рукой, другой он полуобнял пса за голову, прижал к ноге, и пес, благодарный, обслюнявил ему всю штанину. И Стругов не возражал против этого...
Три дня летал майор со своим экипажем на Охотничий Став — кормить оставленную собаку. Красный сеттер уже охотно подходил к людям, брал из рук хлеб, колбасу, но «эвакуировать» его с острова так и не удалось — убегал в густую кугу, а потом часами носился кругами по острову, пятная грязными лапами ракушечник, — все искал хозяина. Искал, но не находил...
На четвертые сутки в далеком проливе, за полторы сотни километров от Охотничьего Става, была обнаружена рыбацкая байда. Шестеро людей спали на дне лодки, тесно прижавшись друг к другу и накрывшись брезентовой плащ-палаткой, а седьмой сидел у руля на кормовой скамейке, свесив на грудь голову и крепко вцепившись посинелыми руками в черенок весла-правила.
Это были охотники.
...Когда летчики возвращали пятнистого сеттера хозяину, немолодому измученному охотнику, — как оказалось, доценту педагогического института из Краснодара — и пес вьюном носился вокруг него, тонко взлаивая, подпрыгивая, все норовя дотянуться до хозяйского лица, Стругов позавидовал хорошей здоровой завистью этому незнакомому и чужому для него человеку, позавидовал, что тот имеет такого доброго преданного друга.
Добрый преданный друг... Он усмехнулся этим затертым, много раз писаным-переписаным, но верным словам, вертевшимся в мозгу. В голове у него шумело, на языке, на самом кончике, появилась горечь, словно он раздавил несъедобную ягоду, горечь быстро обметала нёбо, сделалась нестерпимо едкой, и он ощутил, что в глазах его вот-вот вспухнут слезы.
Стругов молча пожал охотнику руку, круто, на одном каблуке, повернулся и, не оглядываясь, пошел к вертолету, с болью чувствуя, что под ним сегодня слишком неустойчива земля, колышется, старая, из стороны в сторону, подпрыгивает, уходит из-под ног.
Но затем, странное дело, ему стало легче, много легче. Что же касается кирпичного сеттера, то и его хозяин нашелся и, несмотря на усталость и хворь, слетал со струговским экипажем на Охотничий Став, забрал оттуда собаку.
НА МОРЕ ВИДИМОСТЬ — НОЛЬ
Странное дело — последние десять дней, пока они шли в порт, Володька Сергунин, засыпая вечером, каждый раз чувствовал на своем лице прохладную ласковую ладонь — Галкину ладонь — и приятно, счастливо вздрагивал от легкого прикосновения и открывал глаза, надеясь на невероятное, надеясь увидеть ее рядом. Но невероятного не было. А был темный кубрик, басовитый храп Вени Фалева, говоруна, заики (в легком весе, как сам он определял собственное заикание), ругателя и мастера играть на гитаре — вон сколько достоинств; были узенькие койки в два яруса, понизу и поверху, вдоль стенок — все было, но только не Галка. И Володька, засыпая вновь, жмурился от вязкого щемящего чувства, и ему становилось одиноко и неспокойно, и во рту появлялся вкус горького, будто сжевал метелку полыни. Но судно шло домой, шло в порт приписки, и всем им, морякам теплохода «Нева», предстояла встреча с землей, на которой они жили, которая родила их и вскормила, — и это было главное, и отметались, отставлялись в сторону все чувства, все сантименты, кроме одного — чувства встречи с Родиной. И все равно вечером, намотавшись за долгий нудный день, Володька, когда закрывал глаза и погружался в полусон-полузабытье, чувствовал Галкину руку на своем лице. Рука ее была гладкой, мягкой, от нее пахло чистотой, хорошим мылом, пальцы, едва прикасаясь, гладили его глаза. И Володька, медленно смежая и размежая губы, целовал эту руку чуть пониже запястья, та м, где бились-вздрагивали плоские, едва заметные жилки. И еще ощущал запах собственной сигареты, которую он курил в последний раз при встрече с Галей, — «Золотое руно», таких ни у кого в их команде не было, из Москвы привез, там покупал. Он тогда ночью, лежа в постели, решил закурить — и закурил, затянулся два раза, потом положил сигарету на узкий срез кованой металлической пепельницы, концом вниз, а мундштуком вверх, к стенке, а Галка извлекла эту сигарету и докурила, легко втягивая в себя дым и выпуская его поверх Володькиного лица. Руки ее тогда пахли «Золотым руном». Сигареты давно уже кончились, а дух их, горький и нежный, сохранился... И вон ведь как — возникал вновь.