Евтухов, молодой, мягкий, ярко-рыжий, с конопушинами редкой величины — с гривенник, не меньше, — отчего лицо казалось обрызганным звучной, издали видной краской, сел на стул, стоявший напротив, и с вольным несмущающимся видом начал оглядываться по сторонам. Это главному инженеру понравилось, ему всегда нравилась смелость — а рыжий Евтухов явно был парнем без робости, — а то, бывает, сидит перед тобою пожилой человек, трудом своим, биографией снискавший большое уважение, и таким чужаком себя чувствует, что стоит ему только заговорить, как хочется одернуть его, сказать, чтобы вообще не говорил: неприятно ведь видеть, как человек смущается, потеет, мямлит, пугается всего, словно школяр, которому грозит двойка.
— Владимир... — начал Берчанов, потер пальцем зачесавшуюся переносицу. Евтухов блеснул белками светлых, почти прозрачных глаз, собрал вежливые складочки на лбу, растянул губы в улыбке. Зубы у него были редкие, косо посаженные, сикось-накось, как любили говорить в берчановском детстве, с неровным нижним обрезом, смешные какие-то. Не‑ет, что ни говори, такие зубы в мальчишестве хорошо иметь, Федька Берчанов в свое время отчаянно завидовал редкозубикам — они дальше всех цыкали слюной. И еще редкозубики были самыми смелыми и бесшабашными вралями.
— Семеныч, — подсказал Евтухов.
— У меня есть к вам предложение, Владимир Семенович, — тихо и скучно сказал Берчанов. — Хотим послать вас учиться в техникум. Вы ведь в этом году школу закончили?
— В этом. Вечернюю.
— Тройки есть?
— Одна.
— Эх, тройки, тройки... Самая демократичная отметка — тройка, — улыбнулся Берчанов, и лицо его будто разморозилось, жестковатые усталые складки, в которых прятались углы рта, обвяли, что-то пацанье, из лихого детства, прорезалось в размягченном лике главного. — Тройка, трюнька, трешка, как мы ее только не прозывали. Раз десять классов за плечами — значит, сразу на третий курс... Стипендию будем платить. Семьдесят пять рублей. Как, согласен?
— Надо подумать, — быстро проговорил Евтухов, резко покрутил рыжей головой, словно подсолнух шляпой.
«Ишь ты, быстрый какой. Ртуть, — подумал Берчанов. — Реакция хорошая. Такие вот рыжастые да скорые бывают хорошими боксерами. Правда, только в легком весе. Стоит им перейти в полусредний или средний вес, где кроме быстроты важна еще и масса, и бугры мышц, как чемпионство их кончается».
— Говоря откровенно, мне жаль вас вот так отпускать... Жаль на три года от производства отрывать. Тракторист вы хороший, а хорошие трактористы нам позарез нужны. Ну а грамотные, прочно стоящие на ногах люди — вдвойне. Техники новой много нынче приходит, машины все сложные, интересные. С каждым годом будет прибывать все больше и больше. Пора такая наступила. Вернетесь с дипломом, мастером поставим. Лады?
— Жалко на три года работу бросать.
— Работа никуда не уйдет. Договорились?
Евтухов коротко наклонил голову, рыжий чуб рассыпался, съехал на лоб. Макушек у Евтухова было две. Двухмакушечные, они счастливые, двухмакушечным всегда везет.
— До свиданья, Федор Федорович!
— До свиданья. Приказ о командировке в Благовещенск на сдачу экзаменов мы подготовим. Завтра можете получить деньги и ехать. Ни пуха вам...
— К черту, — ничуть не запнувшись, с армейской четкостью отбарабанил Евтухов и закрыл за собой дверь. Некоторое время он потоптался в предбаннике, о чем-то говоря с Зиночкой, — было слышно, как скрипит старый, рассохшийся пол под его ногами, потом гулко хлопнула дверь приемной.
Берчанов встал, подошел к окну. Огромная и странная в своей огромности, набрякшая ночной чернотой туча загромоздила небо, заняв почти все светлое пространство, край ее уходил за стертый предгрозовой темнотой горизонт, сливался с ним. Длинная и тонкая, страшновато острая молния ударила в Зею где-то за Кренделем — крутым колтыжистым островом, на котором в любое время дня и даже ночи, в любую погоду стыли согбенные фигуры рыбаков. Молния вошла в воду плоско, оплавив ее золотом, и на волнах заплясали, оживая, бурунчики — от молнии, как от гранаты, сыпануло осколками. Раздался грохот, от которого у Берчанова мгновенно заломило в висках, а потом в наступившей после удара тишине стало слышно, как дробно колотится пугливое сердце: уши заполнил басовитый шмелиный гуд. За первой молнией небесную чернь расколола вторая, ветвистая, словно дерево, гнутая. Распрямляясь над Зеей, она сделала скачок в сторону, просвистела над городом и ударила в край сопки. Тут же на землю рухнул водяной шквал. Это был настоящий поток — дождь шел так плотно, что плакат, стоящий в трех метрах от окна, враз утонул в темной, отвесно падающей воде. Хрястнул задавленный дождем гром. Берчанов закрыл окно, подумал, что тяжело сейчас тем, кто ведет по Зее плоты. Створов не видно, берега сокрыты, в этой полуночной мгле проще простого посадить плот на мелкое дно, на приглубый остров. Кто же из капитанов сейчас находится в пути? Он взял в руки разграфленную химическим карандашом оперативку. Та-ак... Капитан Иноков на толкаче «Прошва». Подошел к телефону, набрал номер. Начсплава Хохлаткин отозвался сразу.
— Сергей Кириллыч, «Прошва» в пути? — спросил его Берчанов.
— В пути.
— Связь есть?
— Полчаса назад была. Мы предупредили Инокова, что гроза, предложили причалить.
— Согласился?
— Иноков — капитан осторожный. Куда же ему деваться?
— Добре, — сказал Берчанов. — Будете связываться еше — позвоните мне. На всякий случай держите пару катеров наготове. Если посадит плот или упустит, здесь всякое может случиться, тогда подмогу пошлем.
— Будет сделано, — сипловатым простудным голосом пробормотал начсплава.
Вновь вспыхнула молния — рогатая, жаркая, тут же коротко, преодолевая задавленность, ухнул гром. Молния ударила близко — скорее всего, в длинный, заросший лебедой пустырь, разделяющий сплавконтору — с ее цехами, складами, затонами, свалкой, полной преющей коры, лиственных комельев, рейдами, причалами — и аккуратно обрезанную белобокую кайму города, его окраину. А может, молния ударила в самую окраину, а может, следующий удар придется по сплавконторским складам?.. Берчанов забеспокоился, хотел было соединиться с начальником пожарной части, но остановил себя — не нужен этот лишний контроль, он часто не на пользу идет, инициативу глушит. Пожарным «промыслом» заведует человек хваткий, головастый, знает, когда надо быть начеку, а когда лишний часок соснуть...
Дождь грохотал так, что казалось, будто неподалеку бьют из пушки, выстрел за выстрелом, не прерываясь, удар за ударом, раз за разом, и тяжелое, отдающее войной и бедой «бах-бах-бах-бах» остро прокалывало уши и становилось от этого цепкого недоброго звука бесприютно, сиро на душе, жизнь лишалась естественности, привлекательности, в ней прозрачнели, белесели, гасли все краски. Чтобы хоть как-то отвлечься, уйти в сторону от яростной пальбы дождя и грома, Берчанов начал думать о Евтухове. Парень хваткий, этот Евтухов, быстрый, сообразительный, из такого может выйти толковый мастер, начальник участка, даже цеха. Это закон. Когда окончит техникум, надо будет помочь ему в институт определиться. Впрочем, что заранее загадывать? Три года отучится, ребячество с него сойдет, все наносное отшелушится, там видно будет. А потом, самому еще надо будет за эти три года на месте удержаться — не то ведь в один прекрасный момент Горюнов не выдержит и действительно снимет с работы, переведет в начальники сплава. «Тем более у тебя начсплава некрепкий какой-то», — вспомнил он слова Горюнова, и так отчетливо и ясно, что каждая буковка была окрашена в свой колер, так материально прозвучали эти слова у него в ушах, выплыв из грохота дождя, что Берчанов даже поглядел на дверь: уж не в предбаннике ли Горюнов? Галлюцинация какая-то. Но нет, дверь кабинета плотно прикрыта и никого, кроме секретарши, похоже, нет в приемной, за стенами же здания стоит такой нутряной гром, что его не перекричать: там, на воле, ливень мордует землю, там куражится водяной поток, заливает, запрессовывает земляные поры, закидывает плоты на берег, чистит топи и протоки. Изомнет злая вода землю, истопчет, извредит, исцарапает, и кажется, уже конец свету, планете, земле конец — такая она смятая и мертвая, тихая, полная беды и тревоги, задавленная, — но стоит выглянуть солнышку, как начинают двигаться, расправляясь и оживая, недвижные травы, закостеневший песок — темнеть разломами, а под обезображенным, сплошь в выворотнях, глиняным одеялом возобновит свой ток, свой нервный бег густая планетная кровь. Словом, на солнышке оживает, оживает, оживает землица, рождает ответное тепло, ответную любовь.